Литмир - Электронная Библиотека

— Слушаюсь!

Серафимович залюбовался выправкой комбрига. Черт возьми, ну что за трехжильное племя! И откуда у них силы берутся!

— Заамурец, герой, каких мало, — сказал Миронов и погрустнел глазами.

После митинга зашли в политотдел дивизии, поговорить за самоваром. И тут из боковой комнатушки выбежала неузнаваемо исхудавшая, простоволосая, с коротко стриженной прической Павлина Блинова, с плачем кинулась на шею Миронову. Она в первый раз увидала его после той вешней разлуки в марте прошлого года. И очень многое произошло с тех пор, но самое страшное — смерть Михаила, мужа ее, в неравном бою под Бутурлиновкой...

— Родимый ты наш, Филипп Кузь-ми-ич!.. — закричала Павлина по-мертвому, стиснув Миронова за шею крепкими руками и обвиснув на нем. — Да что же это сделали-то с нами проклятые нелюди-то, куды же это завели-то народ наш доверчивый, Мишу мово, ненаглядного, ведь к смерти прямо... подвели! По умыслу черному, все так и говорят, по умыслу!..

Вот так раз! Уж этого-то Серафимович никак не ожидал. Командир кавгруппы Блинов погиб героем, о промахах высшего командования знали и могли судить немногие, а тут вот прямо женский вопль «про умысел и волю вражескую...».

— И вас-то я в первый раз... Слыхала: приехал опять Миронов командовать, а где ж там увидеть!.. — Павлина не выпускала Миронова, каталась головой на его груди, обмирала вся от какой-то истерики, давнего своего бабьего горя. Лицо было мокрое, но не краснело, а как-то осунулось и подурнело.

Он, напружинясь, расцепил ее руки, усадил на диванчик с гнутыми ножками, велел вытереть слеаы. Поругал для вида:

— Нельзя так, Паша... Война! Кто виноват, как все получилось — после судить будем. Теперь надо в комок душу взять, выходить из этой общей беды с победой, ну? Мишу Блинова ни мы, ни народ революционный не забудут, вон и дивизия Блиновская есть, и останется она в советских войсках до скончания веку, а ты...

Сам Миронов отвернулся и в волнении вытер глаза носовым платком.

— Встретились, что называется...

Павлина, потупясь, дрожа, хлюпала в конец белого платочка, кинутого второпях на плечи, и только сейчас увидела рядом с Мироновым этого незнакомого старика в городской панамке. А старик сел с ней рядом и загудел в усы, тронув за руку:

— Собрались живые, а слез-то море немереное, родимая моя землячка! — говорил он. — Я вот тоже целый год только что не плачу навзрыд. Слезы у самого горла стоят, наружу просятся. Сына потерял. Старшего!

Павлина успела осушить лицо, вздохнула при этих словах с непомерной глубиной, будто из воды вынырнула, и пришла в себя.

— Сы-на?!

— Девятнадцати лет, милая моя Паша... Был тоже комиссаром, да вот нету, и концов не найду. Даже на могилку не съездишь, пропал без вести. Не в бою, а в тифу, говорят, сгинул без всякого догляда и внимания. И мне тоже обида всю душу иссушила за этот год... — старик свесил голову, лохматые брови принависли над влажно мерцавшими глазами.

Миронов слушал этот рассказ Серафимовича уже второй раз, знал, что последнее письмо Анатолия отцу было из 6-й дивизии корпуса Буденного, писал он, что хорошо воюет. А в начале сентября откомандировали его в распоряжение политотдела сводного Донского, а потом в политотдел фронта, к Ходоровскому, и больше — ни писем, ни известий, только потом уж вроде откопали в каких-то тифозных списках. Но и эти сведения весьма приблизительные, никто этих списков ему не показывал...

Насторожило вдруг Миронова время, самый момент откомандирования политкома Попова из 6-й дивизии.

— Говорите, в сентябре это было? — переспросил он.

— В первых числах, — кивнул Серафимович.

— Опять все сводится в одну, большую точку, как видим... — неуверенно произнес Миронов. — Ведь в это время 6-я дивизия вместе с 4-й выдвигались на пути моего саранского воинства... Ну? Вот и не хотели, видно, оставить Попова в политсоставе, как сочувствующего «мироновцам». Такая печальная деталь прибавляется ко всей прошлой истории. Ведь Анатолий прекрасно понимал тогда и обстановку... и все окружающее... Очень бы мне хотелось, Александр Серафимович, ошибиться насчет этого совпадения, но...

Адъютант Миронова Соколов внес в полусумрак комнаты зажженную лампу, поставил на стол и вышел, заметив, как все замолкли при его появлении. Лампа вкрадчиво потрескивала фитилем, потолок за жестяным абажуром будто исчез и поднялся зыбким пятном. И хотя одна створка окна была распахнута в осенний, дымно-пахнущий палисадник, все же казалось, что в комнатушке нечем дышать.

— Так вот, — сказал писатель, пожав сверху ладонь притихшей Павлины.

Она немо кивнула в ответ, а Филипп Кузьмич открыл дверь в переднюю и крикнул чрезмерно громко, пересиливая спазм гортани:

— Соколов, скажи пожалуйста, нет ли у нас в тачанке... водки или хотя бы спирта?

Странная просьба до того ошеломила адъютанта, что он вышел в комнату и замер у порога в странной позе с разведенными руками:

— Что вы, Филипп Кузьмич, сроду с собой не возили... От вас же — наказ такой был!

— Ладно, Соколов... Отдыхай. Иди. Извини, брат...

После чая Павлина убрала посуду и, снова посморкавшись в платок, ушла. Знала, что у мужчин по-нынешнему много всяких дел и забот. Но мужчины на этот раз не тревожили текущих дел, сидели у стола, тихо переговаривались. Разговор был серьезный, с большими паузами, так что нелегко прослеживалось глубинное течение мысли. Серафимович все еще выкладывал свои сомнения и все свое душевное неустройство:

— Сказал я как-то Марии Ильиничне обо всем, она в редакции, пожалуй, самая душевная, нет на ней налета «официальной строгости», ну и прочего... Вдумчивая и — все понимает! Она, кстати, весной прошлого года меня от Троцкого спасла! Да. Ну, так, понимаешь, через некоторое время получаю сочувственное письмо от самого Владимира Ильича... Сочувствие большое, товарищеское, и даже как бы сознание общей вины: вот, мол, не сумели уберечь, недоглядели. А где ж тут, в этих условиях, уберечь, доглядеть, когда... Ведь вражьи руки почти на глазах, почти открыто действуют, не стесняясь...

Миронов сидел, опираясь на стол, низко склонив голову. Когда-то жесткий и высокий чуб его поредел, расслабленно свисал над хмурой бровью. Говорил, иногда потирая пальцами усталые, приспущенные веки глаз:

— Признаться, Александр Серафимович, я только теперь, с августа прошлого года, проснулся в этой жизни, огляделся, многое понял... Бывало, в прошлые дни, удивляюсь едва ли не каждодневно: да откуда же столько зла-то? Зла — в жизни! Люди-то, бывало, такими не были — в массе, я хочу сказать. Так где же оно копилось, в каких темных углах произрастало? Почему не показывалось раньше, как я мог упустить из виду, что и этак вот в жизни может случиться, именно этак, а не иначе? Ну, понимаешь, сам-то я ведь не ожесточился даже и теперь, после тяжкого потрясения, почему же другие-то... с самого начала были взвинчены? Почему я, к примеру, сознаю, что мое счастье и мое будущее рассеяно в общей доле, в благополучии всех, даже далеких от меня людей, человеков... а другим — невдомек? Почему?

— Это ты хорошо сказал, Филипп Кузьмич, — рассеянно, — кивнул писатель. — Именно. И вот когда поймут, то и наступит, как говорят, новая заря. А до тех пор...

— Нет, нет, дослушай мысль до конца! — прервал Миронов. — Не о том я. Так считать, что «я» вроде бы лучше других, это ведь попросту дикий бред и — грех, прежде всего... Да! И наконец-то прозрел: люди просто оказались прозорливее меня, они всю эту музыку, весь этот подмен идей и словес другим, подоплечным содержанием Троцкого и компании, до меня увидели и поняли! И вот думаю теперь: а за что же, собственно, я себя умным человеком считал, а? Что же я такое в самом-то деле? Легковерный романтик при седой бороде? А?

Было тут несомненное душевное терзание человека, и Серафимович хорошо понимал, о чем речь. Он и сам иногда терзался тем же и успокаивал душу трезвым размышлением: недостатки человеческие суть продолжение их достоинств, каждый судит о мироздании «в меру своей испорченности».

100
{"b":"557157","o":1}