— Помогите лейтенанту умыться, а потом — ко мне в кабинет.
...Когда Дановский переступил порог кабинета, обер-фюрер Зейдлиц был на своем обычном месте, за рабочим столом. Но теперь перед ним не было никаких бумаг. На столе, на красивом позолоченном подносе, стояла бутылка коньяку, две рюмки и две тарелки: одна с лимоном, нарезанным тонкими дольками и посыпанным сахаром, вторая — с ветчиной. Сверху, на ветчине, лежало несколько кусков хлеба.
— Садитесь, лейтенант, — любезно, жестом хлебосольного хозяина пригласил эсэсовец. — А вы, — повернулся он к охранникам, — можете идти.
Дановский тяжело опустился в мягкое кресло. Обер-фюрер пододвинул ему тарелку с ветчиной, наполнил рюмки. Немного подумал, перелил коньяк из одной рюмки в стакан, долил стакан доверху и протянул лейтенанту:
— Пей. Вы, русские, кажется, рюмок не признаете?
Дановский растерянно улыбнулся. Все, что происходило вокруг, казалось ему сном, — страшным непонятным сном. Неожиданный визит «инженеров»... Взорванный мост... Камера... Издевательства и пытки... Залитый кровью пол... Роскошный кабинет... Французский коньяк... Чехословацкий хрусталь... Ароматный запах свежего лимона... Приветливый голос... Где же она, явь, и где — сон, галлюцинация?!
— Ну, что же ты растерялся? — снова прозвучал спокойный и любезный голос обер-фюрера. — Пей.
Дрожащей рукой Дановский взял стакан и, испуганно посмотрев на эсэсовца, выпил.
— О! А теперь — ешь, — улыбаясь, произнес фон Зейдлиц и выпил сам.
Дановский жадно накинулся на ветчину. Все эти долгие дни, пока прятался в лесу, боясь показаться на глаза тем, кому изменил, и тем, кому сейчас верно служил, он ничего не ел и теперь кусок за куском глотал вкусное душистое мясо, боясь, что все это: я бутылка коньяку, и стакан, и тарелка, и приветливый голос обер-фюрера — все это исчезнет, развеется, а останется только боль во всем теле, нестерпимый голод да пропахший кровью каменный подвал...
Он поднял голову только тогда, когда тарелка опустела. Виновато посмотрел на шефа и сразу же опустил глаза, испугавшись, что этот страшный человек снова разгневается и отдаст команду: «В подвал!»
Но обер-фюрер не разгневался.
— Ну, вот и чудесно! — похвалил он и, приняв со стола посуду, сказал: — А теперь — поговорим.
Дановский попытался встать, но эсэсовец легким движением руки остановил его и, словно о чем-то необыкновенно приятном, сообщил:
— Я решил тебя повесить, господин лейтенант.
Красное от коньяка лицо Дановского мгновенно стало серым, будто на него лег толстый слой пепла. Зейдлиц бросил на лейтенанта быстрый взгляд. Чуть заметно улыбнулся пухлыми сочными губами и неторопливо закурил сигарету.
— Г-господин обер-фюрер! Г-господин обер-фюрер! — задыхаясь, воскликнул Дановский, сползая с кресла, но эсэсовец снова остановил его и строго проговорил:
— Сидите и слушайте. Я не кончил.
Он открыл сейф, покопался в бумагах и, протянув Дановскому засаленный советский паспорт, спросил:
— Узнаешь?
Дановский взглянул на паспорт, утвердительно кивнул головой.
— Очень хорошо! Да, кстати, этот Скуратов — кто?
— Учитель. Партизан.
— О! Помню, помню! Ты, сам, кажется, и расстрелял его вместе с семьей?
— Нет. У него никогда семьи не было. Он был одиноким. Я знал его еще до войны. Он воспитывался в детском доме, который размещался в нашем городе.
Зейдлиц облокотился на стол, подперев лицо кулаками, и долго смотрел на Дановского. Патом вздохнул, укоризненно покачал головой и сказал:
— Эх, лейтенант, лейтенант! Смотрю на тебя и удивляюсь: как могли такого осторожного, предусмотрительного, я даже сказал бы — умного человека одурачить какие-то тупорылые мужики?!
— Господин обер-фюрер...
— Ладно. Хватит об этом, — остановил его эсэсовец. — Так вот. Я решил тебя повесить. И сделал бы это немедленно, если бы не помнил некоторых твоих заслуг перед Германией и если бы лично не знал тебя. Короче — ты будешь жить.
Зейдлиц умолк и снова посмотрел на Дановского. Лицо лейтенанта было белым. Дановский весь как-то поник, обмяк и, казалось, что он вот-вот потеряет сознание.
Та же скрытая холодная усмешка тронула губы эсэсовца. Он с удовольствием затянулся сигаретой, выпустил к потолку сизую струю дыма и повторил:
— Да. Ты будешь жить. И может даже статься, что заслужишь наше полное доверие и... и уважение. По крайней мере, я даю тебе такую возможность.
Зейдлиц снял телефонную трубку, спросил:
— Бургомистр? Это я. Как фамилия партизанского связного, который живет в деревне Кругляны? Хорошо. Спасибо.
— Так вот, — положив трубку на место, снова спокойно заговорил обер-фюрер. — Я даю тебе возможность смыть с себя черное пятно. Но теперь ты уже больше не будешь лейтенантом Дановским. Лейтенант Дановский погиб. С сегодняшнего дня ты — Архип Павлович Скуратов, русский учитель, смоленский партизан, который случайно, при выполнении боевого задания, попал в руки эсэсовцев и которого привезли сюда, в заборский концлагерь. Дня через три-четыре, если сможешь ходить, ты благополучно доберешься до деревни Кругляны. Там отыщешь человека по фамилии Баркевич. Степан Баркевич — партизанский связной. И если мы его еще не взяли, то у нас на это есть определенные причины. Найдешь Баркевича и попросишь, чтобы он спрятал тебя. В это же время мы делаем налет на Кругляны, будем искать тебя и, конечно, не найдем. Потом ты сделай все, чтобы войти в доверие к этому Баркевичу и через некоторое время попроси, чтобы он отвел тебя в местную партизанскую бригаду. Ты меня понимаешь?
— Понимаю, господин обер-фюрер.
— Отлично. Слушай дальше. В деревне Старое село есть еще одни связной, но уже не партизанский. Фамилия его Болотный. Деревня находится на территории так называемой партизанской зоны, и партизаны там бывают часто. Ты старайся попадать в эту деревню вместе с партизанами, и каждый раз заходи к Болотному. Он и будет передавать тебе мои приказы. Все. Повтори.
Дановский повторил. Обер-фюрер довольно кивнул головой, взял недопитую бутылку коньяка и, наполнив стакан, заключил:
— Выпей еще и — спать. Завтра тебя под конвоем отвезут в лагерь.
IV
Старший лейтенант Шаповалов вернулся на остров с задания поздно ночью усталый, злой и голодный. Ему не хотелось сразу же попадаться на глаза капитану, и он, наскоро перекусив, улегся на нарах и задумался.
Целую неделю искали ветра в поле. Нет здесь никаких аэродромов. Кто-то неправильно информировал Центр. Завтра об этом нужно будет сказать Кремневу.
«А если есть, — неожиданно закралась в сердце тревога. — Если мы просто не смогли его отыскать?»
Шаповалов закурил. В тот день, когда вызвался идти на поиски аэродрома, он не представлял, что встретится с такими трудностями. Наоборот. Задание Центра показалось ему чрезвычайно легким. Подумаешь, проблема: отыскать аэродром, который разместился в том же районе, где находятся и они! Проще простого взять под строгое наблюдение все более или менее значительные дороги и следить за немцами, одетыми в летную форму. Эти летчики, хотят они того или не хотят, сами «покажут» свое засекреченное логово.
Таких дорог было только три, если не считать магистрали, которая сейчас, лишившись Лозовского моста, «умерла», и Шаповалов взял с собой только троих разведчиков. Каждому из них он и поручил по дороге, а сам поселился в старой, давно заброшенной смолокурне.
Этот «командный пункт» он выбрал не случайно. Смолокурня стояла в глуши, на крутолобом взгорке, метрах в шестистах-семистах от перекрестка тех дорог, за которыми теперь наблюдали его разведчики. Со старой ели, стоявшей на самой вершине холма, да еще через двенадцатикратный мюллеровский цейс хорошо было видно все, что делалось и на перекрестке и на ближайших участках дорог.
Однако первый день ничего не дал. Грунтовая дорога, соединявшая райцентр с далеким лесочком, почти пустовала. Две другие — на Витебск и на соседний район — были оживленней. Особенно последняя. Целый день по ней шли тяжело нагруженные автомашины, преимущественно на гусеничном ходу. И достаточно было самого беглого взгляда, чтобы определить, что везли они боеприпасы на ближайшую станцию северной железной дороги.