Убедившись, что его учеба дала хорошие плоды и что теперь Таня может идти и на более сложные задания, Скакун осторожно заговорил с ней про Лозовое, про Лозовский мост и наконец спросил, не смогла ли бы она незаметно подкрасться к самому мосту?
— Ой, что вы! — испуганно замахала девушка руками. — Там в колючей проволоке электроток пропущен! Наши мальчишки, Ленька Василевич и Витька Голубок, хотели бросить в немецкий дот гранату. Подкрались ночью к ограде, и Ленька полез под проволоку. Полез и — превратился в головешку.
Таня зябко передернула худыми плечиками.
Скакун озабоченно почесал затылок. Сообщение Тани удручило его. Он давно решил подкрасться к мосту именно через проволоку, предварительно сделав в ней проход. А значит, или он сам, или кто-то другой обязательно погиб бы. Ни ему, ни любому другому партизану и в голову не пришло бы, что проволочное заграждение вокруг Лозовского моста — под током высокого напряжения.
И все же именно то, что подступиться к мосту неимоверно трудно, еще больше возбуждало азарт диверсанта.
— Слушай, Таня, — спросил он. — А можно ли подойти к вашему мосту так, чтобы его без бинокля хорошо рассмотреть?
— Конечно! — отозвалась Таня. — Лучше всего идти по тому берегу реки, где стоит наша деревня. По лугу. Там есть глубокое, почти сухое старое русло. Мы по нему всегда в лес убегали, когда в деревне немцы появлялись.
— Вот и хорошо! — оживился Скакун. — Это русло ты сегодня ночью мне и покажешь!..
II
Проводив Таню в лес, к партизанам, Алена Филипович вдруг занемогла. Она уже давно чувствовала себя нездоровой, какая-то непонятная болезнь сушила ее еще не старое тело, но все же, пока была в хате дочь и в сердце жил ежеминутный страх за нее, она еще ходила и даже что-то делала. А теперь, когда Таня ушла в партизанский лагерь, когда фашисты уже не могли дотянуться до нее своими окровавленными руками, слегла. Неожиданно ею овладела апатия. Женщина стала ко всему безразличной. Ей не хотелось есть, не хотелось встречаться с людьми. Полицаи и немцы каждый день хозяйничали в хате, забирали вещи, последние запасы хлеба — она даже не замечала их. «Зачем теперь жить? — равнодушно думала она, лежа в холодной, нетопленной хате. — Чего ждать? Скорей бы конец всему...»
Особенно часто охватывали женщину раздумья ночью, когда деревня замирала и когда исчезало, пряталось по углам все живое. В такие минуты Алену одолевала тревога, и женщина начинала думать о Сымоне, о Тане, а чаще всего — о сыне, о Пашке...
Воспоминания о сыне вызывали у матери особенно острую боль, и все же о Пашке она думала чаще, чем о муже и дочери. И не потому, что сын больше, чем кто-либо из семьи, занимал место в ее сердце. Наоборот, Павел был у них неудачник, и горя принес матери куда больше, чем радости…
...В 1938 году угодил Павлик за решетку. На пять лет. По глупости попал. Пырнул ножом своего соперника, разудалого гармониста Саньку. Спустя две недели после драки Санька снова напевал под гармошку русоволосой Галочке о моряке, которому от роду двадцать лет, а двадцатилетний Павел ехал в зарешеченном вагоне куда-то далеко-далеко от родной деревни. И как в воду канул: ни письма, ни весточки. В 1941-м пришли в Лозовое фашисты, и с их приходом исчезли последние надежды на возвращение сына.
...Шли черные дни. В крови, дыму и пожарах рождался 1942 год. И вот однажды, глухой февральской ночью, кто-то осторожно постучал в дверь...
Это был он. В густой русой бороде искрилась седина, а когда-то веселые голубые глаза выцвели, налились свинцом. Дымом и потом разило от рваной серой шинели, от больших грязных рук. И все же это был он, ее сын, ее Павлик.
Алена стояла перед сыном на коленях, целовала его руки, и горячие беззвучные слезы смывали снег с разбитых сыновних ботинок.
Потом она резала хлеб, из потайного места доставала сало и, глотая слезы, со страхом смотрела, как не по-человечески жадно ел тот, кого она уже и ждать перестала...
Сын уснул прямо за столом, положив голову на руки. У матери не было сил, чтобы перенести его на кровать, и она, погасив коптилку, всю ночь стерегла его сон, чутко прислушиваясь к каждому шороху за стенами хаты.
Утром они разговорились.
— Под Ржевом окружили... К своим не пробился... Вот и решил возвратиться домой...
Слова сына падали глухо и тяжко, как мешки с песком. Глаза его избегали смотреть в лицо матери. Вдруг, будто вспомнив что-то важное, он торопливо спросил:
— Немцы в селе есть?
— Есть, — испуганно глянув на окна, ответила мать. — Гарнизон их тут, и тебе лучше спрятаться. Немцы знают, что отец был коммунистом, хата наша под надзором...
Павел промолчал. Стараясь заглянуть ему в глаза, мать продолжала:
— Вся молодежь в лес ушла. И ты отдохни денек, да и туда же. Таня вот тоже собирается, вместе и идите. Убьют здесь. Очень уж зверствуют фашисты.
— Гляди ты! — мрачно усмехнулся Павел, посмотрев на малорослую сестру. — И тебе захотелось пороха понюхать? — Помолчав, глубоко вздохнул: — Устал я, мать... Очень устал! Потом, может... Авось и не убьют?.. Ведь и немцы же не всех убивают?
Мать с испугом посмотрела на сына, а тот, все так же избегая ее глаз, надел шинель, достал из-под подкладки какую-то бумагу и вышел на улицу.
Возвратился домой поздно вечером хмурый, ко как будто немного успокоенный. Разрешили жить дома, — на ходу ответил на немой вопрос матери и, торопливо раздевшись, лег спать.
До самой весны сын спокойно жил дома, лишь изредка исчезая куда-то на один-два дня. Иногда к нему приходили какие-то люди, и тогда, запершись в боковушке, они пили до утра и о чем-то тихо разговаривали.
В конце мая сын снова ушел и уже больше не возвращался в родное село.
«Убили, — проплакав несколько недель кряду, решила Алена. — Замучили. Поймали и замучили в страшном подвале в Заборье. Убили сына... Наверное, погиб и муж. Так зачем же жить мне, больной, никому не нужной?» — с грустью повторяла Алена, лежа на жесткой постели, и — ждала смерти, которая избавит ее и от страданий и от дум...
III
— Товарищ капитан, помогите! Хоть тресни — негде взять! А как разбогатею — верну. Честное комсомольское!..
Кремнев опустил газету и взглянул на Скакуна. Микола плавал в каком-то зыбком сером тумане. Он что-то говорил, о чем-то просил, но Кремневу никак не удавалось уловить смысл его слов. Слова партизана, будто сухие осенние листья, пролетали мимо, оставляя после себя какой-то тревожный, непонятный шорох.
«Чего он хочет? О чем просит? — думал Василь, сквозь туман всматриваясь в лицо Скакуна. — И что это я сам хотел ему сегодня сказать? Ага, про Валю Ольховскую!.. Нет, пока не надо говорить. Так что же тогда сказать?»
Кремнев посмотрел на газету, которую держал в руках, на портрет старшины с орденом Ленина на груди, и вдруг вспомнил, что ему надо сказать. И он каким-то чужим, хриплым голосом заговорил:
— Убили старшину Филиповича. Вот, в газете написано. Со связкой гранат лег под немецкий танк...
Серый туман сгустился, и Скакун исчез. Но Кремнев чувствовал, что он рядом, и продолжал:
— Отцом он мне был. Я же детдомовец. Он помогал мне, когда я учился в университете... Потом воевали вместе, в разведку ходили... Он и сюда хотел идти вместе со мной...
Кремнев замолчал. Срочно надо пойти в Лозовое! Увидеть Алену, Таню.
— Ты о чем-то просил, Микола? — осторожно свернув газету, спросил Кремнев.
— Ладно, в другой раз, — вздохнул Скакун. — Извините, я не знал...
— О чем ты просил, Микола? — нетерпеливо переспросил капитан. — Говори, я спешу.
— Тол хотел занять у вас. Килограммов двадцать.
— А почему — занять? И так дадим. Приходи сюда завтра в пятом часу и заберешь тол. А газету — я возьму ее. Можно?
— Берите, товарищ капитан! — обрадовался Скакун. — А тол мы вернем. Как раздобудем, сразу же вернем.
Кремнев отмахнулся и крикнул в кусты: