Он стал говорить о смысле женского труда, о значении для женщин самостоятельного заработка, о том, что через несколько дней завод откроет ясли и детсад.
В первом ряду слушала Нюра Суркова, русоволосая, гладко причесанная, она прятала руки под пуховый платок, взятый на случай холодного вечера.
— Я хочу сказать о себе и о таких, как я. Нас не так уж и мало, молодых женщин, которые выходили замуж с одними планами, а потом нее получилось иначе. У коммунистов завода родилась замечательная мысль: помочь женщинам выйти за калитку родного дома. Что ж, выйдем, приложим свои силы, а сил-то ведь много... в самом деле, резерв огромный... — Она оглянулась: — Несколько слов хочет сказать моя соседка. — Мария Евсеевна, — обратилась она к высокой, полной женщине с резкими, суровыми, но красивыми чертами лица. — Скажешь, что ли?
— Почему же не сказать? Скажу. Товарищ Гущин говорил здесь о том, что женщине выгодно поступить работать на завод. Да что там говорить о пользе — выгоде. Одной рукой деньги заработаешь, а другой — на неустройстве семьи спустишь. Надо иначе сказать: женщины, государство помощи просит, рабочих рук нехватает. Не пожалейте уж себя! И не пожалеем, честное слово!
— Хорошие слова, очень хорошие слова, — сказал Гущин, — радостно их от тебя, Евсеевна, слышать. Но, между прочим, не надо забывать, когда идешь работать на завод, пусть это и нелегко, но ты отворяешь калитку и выходишь на широкую людную улицу. Об этом хорошо сказала Суркова. Тут, дорогая моя, и ветер веет, и солнце светит.
— А, между прочим, — сказал Графф, — у меня вопрос к тебе касательно столовой... Завтра, что ли, открывается?
— Не откроется, — помрачнел Гущин.
— Па-че-му?
— Механическое оборудование не прибыло.
— Так, так, так... А без столовой как же понимаешь приглашение к товарищам женщинам?
— Есть договоренность: будем давать талоны в столовую инвалидов на Луговой.
— А наша откроется к концу пятилетки, примерно?
— Неуместное остроумие. В десятидневный срок откроется.
— Еще один вопрос: для русских и для китайцев совместная столовая?
— Совместная.
— Ну, это перестарался. Разные вкусы, разные ароматы... Я, например, не охотник до чеснока и черемши. Все твое угощение назад полезет.
— Поставить перегородочку, — прищурился Гущин, — и на перегородочке надпись: «Сюда вход китайцам и собакам запрещен»?
Графф тонко улыбнулся и стал смотреть через его голову. Улыбка говорила, что ему, Граффу, великолепно известны все эти штучки и что у него по этому поводу свое собственное мнение.
— Считаю, — говорил секретарь, — вопрос Граффа неверным и неуместным. Вместе работаем, вместе будем и есть. Говорить о запахе чеснока и не говорить о рабочей солидарности!? Да провались в тартарары все запахи в мире!
На обратном пути, в лазоревых сумерках, под рождающимися звездами, на широкой корме парохода играл оркестр, пели песни, и Цао, окруженный тесным кольцом, показывал фокусы.
Китай лежал там, за волнистой линией гор. За ровносеребряной чертой океана — Япония.
Когда повернули, в Золотой Рог, он открылся черный, в зигзагах, пучках, виноградинах огней. Дома, памятники, маяки, пароходы — все унизано огненными шарами. С каждым поворотом винта чернота воды и ночи становилась относительнее и, наконец, исчезла под налетом света.
Хорошо подплывать ночью к пристани, когда уже стихли машины, и железный лебедь, с легким хрустом разбивая волны, скользит между пароходов, шхун и шампунок. А вокруг усталые, разнеженные люди... В руках их целые кусты сирени и черемухи, и запах полей и лесов несется над палубами.
Троян не распростился с Верой ни на пристани, ни на Ленинской, ни даже у дверей ее дома.
Из темной комнаты черная ночь видна отчетливо. Редки прохожие по дощатым тротуарам... Крик: не то перепуганный человек, не то далеко-далеко — паровоз.
Неплохо сидеть ночью у окна, открытого в простор залива, с человеком, который вдруг стал для тебя источником счастья, не совсем понятного, несмотря на все написанные человечеством на эту тему поэмы и романы.
СОБЛАЗН
Посевин лежал на берегу за длинной песчаной мелью. Отсюда он видел рыбалку, катера, кунгасы, рыбаков, которые сейчас отдыхали, потому что очередной ход рыбы закончился, а новый ожидался нескоро.
Солнце высоко, снежные сопки кажутся тающими облаками.
На эти тающие облака, на океан, который раскинулся беспредельно, на равнину, которая ведет к горам, Посевин смотрел равнодушно. Природа никогда не вызывала в нем интереса. Красоты ее годились разве для того, чтобы поехать на пикник, выпить и закусить на полянке под березками... Пить водку под березками хорошо!
— Наконец-то, идут!
Идут Борейчук и Дождев. Идут медленно, делая вид, что никуда не идут. Посевин вынимает папиросу и закуривает. Он равнодушно смотрит в даль, когда подходят к нему два рыбака.
Оглядываются и садятся рядом с ним.
— Погода установилась, — замечает Борейчук. — Наши студенты затевают экскурсию на Горячие ключи.
— Ну, а вы, как? — спрашивает Посевин, искоса поглядывая на рыбаков.
— За тобой слово, — говорит Борейчук.
— Мое слово простое: выбрать денек и двигаться. Шлюпку я уже присмотрел, большая, вполне исправная, та, с голубеньким ободком по борту.
— Велика, — сказал Дождев, — трудно поднимать против течения.
— Зато все ляжет: и провиант, и снаряжение. Конечно, будет трудновато, но по реке пойдем, не торопясь, сберегая силы.
— Далеко по реке не пройдес, — сказал Дождев. — Там, брат, тебя так понесет и закрутит, сто дуса вон!
— Не учи ученого. Зачем же далеко? Сколько пройдем, столько и пройдем.
— В Валагинских горах нотами топать не дай бог, — сказал Дождев.
— Зато назад прямо покатимся... до той самой бухточки, в которой «он» будет.
— Так, знацит, золото у тебя и в самом деле есть? — спросил Дождев.
Посевин пожал плечами:
— Для чего ж бы я вас звал?
Борейчук смотрел то на одного, то на другого. Неделю назад Посевин, идя с ним из бани, сказал: «Больно жарко, пойдем пройдемся». Сказал тоном, который сразу заинтересовал Борейчука.
Они прошли за белуший промысел. Был прибой, океан налетал на берег чугунными валами: белая, даже днем ослепительная пена опоясывала берег; рыбаки отошли далеко, и Посевин в самое ухо сквозь грохот прокричал Борейчуку.
— Пойдешь со мной?
Борейчук уставился на него, не понимая, о чем речь, и тогда Посевин пояснил:
— Слыхал от меня... про золото? Есть у меня золото! Думал, пьян человек и плетет? Пьян, да не плетет. Нынче буду выбирать его из тайника. Одному мне не поднять, нужно двух помощников, один будет золото тащить, два провизию... На охоту там надеяться нечего. Охота есть, да времени на нее нет... Опоздаем, «он» уйдет. Ждать не будет... Будет ждать до условленного дня, а больше не будет.
У Борейчука пересохло в горле. Он посмотрел на торжественное лицо Посевина, проглотил слюну и спросил сдавленным голосом:
— Кто «он»?
Посевин усмехнулся.
— Неважно. С «ним» все договорено у меня.
— А что же за сопровождение тебя я, скажем, получу?
— Не обижу, получишь. На всю жизнь хватит.
— Ах, так! — сказал Борейчук. — А кто третий?
— Дождев!
Но некоторое время после этой встречи Посевин не говорил о золоте, работал, как все, и даже больше всех, чем вызвал в Борейчуке сомнение.
«Зачем он так старается? — думал бухгалтер. — Имеет миллионы, а жилы из себя тянет. Может быть, пошутил? Если пошутил, сволочь, то я ему пошучу!»
Но сегодня Посевин подошел к нему прикурить и сказал:
— За косой в пять вечера!..
И вот, наконец, пять часов вечера, и они сидят за косой. Эта длинная в десять километров коса, как и все побережье, усыпана галькой, дохлыми моллюсками, медузами и морскими звездами.
По правую сторону от косы песчаный остров с гнездами бесчисленных чаек, куликов, кроншнепов и других птиц, названий которых бухгалтер не знает. Впрочем, птичьих гнезд не меньше и в тундре, по берегам реки и ее восьми рукавов. В трех Километрах от устья река разделяется на восемь рукавов. Никто ей не мешает нестись в океан одним потоком, а она несется восемью! Должно быть, намучилась в горах, стиснутая со всех сторон! За тундрой в пятнадцати километрах горы.