Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

По залу прошло волнение, шопот, негромкие возгласы.... Графф старался понять, на чьей стороне зал. Трояну аплодировали, а ему нет. Может быть, еще зааплодируют? Нет, не аплодируют.

Святой Куст шел к ораторскому столику, багровый от жары и негодования. Он уперся руками в столик, точно этим прикосновением к реальному, осязаемому, простому хотел успокоить себя.

— Графф думает, что мы хотим что-то доказывать. Выдумали какое-то братство рабочих всех стран, национальное равенство, равное достоинство народов! «Выдумали» — вот что сквозило в речи Граффа! Ничего не выдумали мы, мил человек, ничего не стараемся доказать, мы только утверждаем, что есть новое истинное отношение человека к человеку, мы его поняли, ощутили, оно стало нашим общественным сознанием, и мы должны беречь его, как зеницу ока. Согласен, этого нет у других народов. Но у нас есть, и мы свою истину никому не позволим оскорблять.

Святого Куста прервали. Кричали и рукоплескали русские и китайцы, молодые и старые, физкультурники вскочили на скамьи и били в ладоши над головами остальных. Аплодисменты и крики одобрения неслись со двора, куда передавали слова Куста.

Пот выступил на лице Граффа. Он вытер лоб смятым, грязным платком.

— Прошу слова, — поднялась в зале Нюра Суркова.

Графф больше не смотрел на присутствующих. Он как-то съежился, карандаш лежал неподвижно, бумажку со столика сдул сквозняк. Только теперь он стал понимать, что с ним не шутят, что он не в театре, что товарищи судят его настоящим судом.

СЧАСТЬЕ ЦВЕТЕТ ДЛЯ ВАС

Чун Чуа-лин не спал вторую ночь. Он не мог спать: удача, которая пришла к нему так чудесно, грозила обратиться в ничто.

Дикого гуся никак не заманить в консульство!

Господин Чан-кон и две тысячи! О, достоуважаемые предки, что происходит?

Перед бодрствующими глазами отца клубится ночная тьма. Руки его сухи и горячи, в горле щекочет. Он страдает, как может страдать человек, теряющий бессмертие.

...Вот кто-то скребет... Не то в ухе... нет, в стене... А... это таракан... Маленькая рыжая сволочь, наслаждающаяся беспомощностью и позором старика.

Чун смотрит в темноту. Темнота мясиста и давит на глазные яблоки. Старик раздвигает глаза шире и прислушивается... Может быть, это вовсе и не таракан, может быть, это дышит дочь.

Дикий гусь лежит, свернувшись на своем матрасике, и невинным девичьим дыханьем сжигает счастье родителей.

Старик встает: дряхлый организм требует ночных церемоний.

На дворе — туман. Холодно, темно. Воет сирена на острове Скрыплеве, предупреждая блуждающих в тумане моряков об опасной близости берега. С крыши фанзы падают тяжелые капли свернувшегося тумана... капнет и стихнет... и опять капнет... Залаяла собака... Где она только лает?.. За бухтой или здесь? Чун Чуа-лин кашляет и возвращается в фанзу.

Он не заснет. Он будет закрывать глаза, а веки, раскаленные бессонницей, будут жечь их... Он будет говорить в темноту страшные слова упреков... Он будет перечислять все добродетели, свойственные женщине... и ни одной из них у дочери.

Вчера ночью он в последний раз отдал Хот Су-ин отцовское повеление: завтра ты идешь к господину Чан-кону.

И дочь, блестя глазами, ответила: «Нет, я не пойду ни завтра, ни когда-либо...»

Тогда Чун раскалил камелек, взял в руку длинное гусиное перо и фанерный лист. Он принялся ходить вдоль стен и сбрасывать на лист тараканов... А с листа — на камелек.

Таракан скок-прыг... лапки — ух, горячо! — и на спинку.

По фанзе струился чад. Хот Су-ин ушла за порог, неизвестно куда. Жена сидела, опустив щеки на кулаки в позе глубокого отчаянья.

Чун Чуа-лин причмокивал над издыхающими тараканами, но он видел не тараканов, а свое сердце, поджаривающееся на железе.

Прошла ночь... день... снова ночь.

Утром он сунул в рот холодную трубку и сел на камне в дальнем углу огорода.

— Хот, — заплакала мать, — что ты делаешь с отцом?

Стояла на пороге и смотрела в дальний угол на согнувшуюся от старости и горя фигуру.

— Господин Чан-кон сказал: «Я жду»... Твой отец оказал: «Хорошо»... И вот ничего нет... Бедный, несчастный старик...

Опустилась на порог и плакала. Разве есть на свете больший позор, чем неповиновение детей?

Хот Су-ин свертывала матрасик. Руки ее дрожали. Что делать — она любила родителей!

«Немного уступлю, — думала она. — Что может быть со мной, если я приду на минутку в консульство?»

Думала и не могла придумать, что с ней может случиться в родном консульстве. Всё, кроме хорошего. Нельзя идти! Нельзя идти комсомолке в китайское консульство!

Мать тоненько плакала на пороге. Ее худая, узкая спина вздрагивала под ударами беды. Разве можно вынести, когда дрожит от слез спина старой матери?

«У страха глаза велики... на одну минутку зайду в консульство... Может быть, просто какой-нибудь опрос, формальность?..»

Мать плачет. Жалкие всхлипы невыносимы. Фигура отца, застывшего на камне, невыносима. Горечь обволакивает мозг Хот Су-ин, горечь жалости, обиды на то, что ее не понимают, и горечь эта заставляет ее решиться:

— Дорогая мать, — сказала Хот, — перестань плакать... Я схожу с отцом к господину Чан-кону.

Спина матери выпрямилась и замерла... руки всплеснули... Хот увидела лицо, залитое слезами и первыми лучами счастья.

В полдень отец и она плыли через бухту. Туман пропал, его остатки катились по седловинам Чуркина.

Чун разговаривал с лодочником о ценах на шлюпки.

Дочь сидела на носу, рассматривала свет, погружающийся в глубину, и готовила ответы на неизвестные вопросы.

И опять то же тихое и мирное благосклонное консульство... Вьются по чугунным решеткам повилики и настурции, летают светлые бабочки, стекает солнце по водосточным трубам... Много блеска, тишины, покоя...

Чун Чуа-лин остался в вестибюле. Он зябко засунул ладони в рукава халата и пояснил служителю:

— Ее вызвал сам господин Чан-кон... Проводите ее к господину Чан-кону...

Хот взглянула на отца. Она хотела сказать: «Зачем же ты меня оставляешь здесь одну», — но отец разглядывал свои туфли, и она, коротко вздохнув, пошла за служителем.

Чан-кон любит европейскую роскошь.

За Хот Су-ин опустились портьеры. В кабинете от темных обоев, черной кожаной мебели и тяжелых зеленых гардин — сумерки.

В сумерках рельефно вырезана голова Чан-кона с синеватыми волосами над белой каймой воротничка.

Чан-кон указал на стул.

О, Чан-кон культурен! Он умеет чувствовать обаяние прелестной девушки...

— Хот Су-ин? — спрашивает он и улыбается... И зубы его в улыбке — созревшая кукуруза. — Маленькая счастливая Хот Су-ин?

— Я... Хот Су-ин... — она не знает, как продолжать, потому что Чан-кон улыбается не как представитель консульства, имеющий к ней официальное дело, а как мужчина.

Он кладет на стол тонкие бледные культурные руки, он выпрямляется слегка в кресле, он говорит негромко, но так, что каждое слово вечно будет жить в мозгу девушки.

— Позвольте поздравить вас с большим счастьем возвращения на родину...

Сердце на секунду перестает биться в груди Хот, кровь покидает кожу…

— Прекрасное счастье, — шепчет она белеющими губами.

Чан-кон закуривает. Девушка сидит, не шелохнувшись... Чан-кон наблюдает. Он понимает, что сердце ее сбилось со счета, что ее неподвижность — неподвижность зверя, почуявшего тонкий, пронзительный холодок ножа под лопаткой.

— Большое счастье — возвращение на родину, — говорит он, покачивая головой... — Камыш, луна, аромат ветра над великой Ян-цзы... Аромат добродетели над кровлями... благословляющая любовь... Как хорошо!

— Я не совсем понимаю уважаемого моего собеседника, — начала Хот, преодолевая мучительную дрожь голоса. — Я люблю свою родину, но я не имею сейчас надежды ее увидеть...

Чан-кон выпустил длинную струю дыма. Она пронеслась круглая, упругая, как сталь, почти не мохнатая...

— Человеческое счастье цветет для вас, — сказал он с нежностью, — завидное счастье жены почтенного человека... Истомленный любовью, он ждет вас на родине.

102
{"b":"549229","o":1}