— Ц... — чмокнул губами Сун Вей-фу, — твоя уже гуляй?.. Наша, — он кивнул на бригаду, — наша гуляй потом.
Груды золотых душистых клепок плыли по сборочной, мелькали, как золотые караси, в человеческих руках, сливались друг с другом, опоясывались обручами и, оповещая о своей силе, молодости и выносливости, бодро гудели под ударами испытующих молотов, кулаков и ладоней.
— Ходи к нам в бригаду, — подмигнул Сун. — Чего твоя все пиши? Э... ходи...
— Хорошо работаете! — сказал Гущин. — На красную доску вас. Премировать будем, только не сдайте.
— Сегодня триста тара, завтра триста, — высчитывал Сун, — и клепки нет... Скажи Мостовому, давай материал.
— Материал будет, — уверил секретарь, хлопая его по плечу.
Обследовательская экспедиция подымалась к флигелю среди мелких кустов по руслу ключа. Подъездные дороги к казармам успели запустеть, зарасти и теперь представляли трудно проходимую молодую чащу. Одноэтажный офицерский флигель погрузился в чащу белой сирени и шиповника. Бывший цветник превратился в дикую душистую стихию. Невидимые птицы прыгали по ветвям, и путь их можно было проследить по вздрагивающим и качающимся пирамидам цветов.
— Вполне подходяще, — говорила Медведица, оглядывая крышу и трубы.
Гомонова шла в стороне с фотоаппаратом. Всю эпопею прихода женщин на завод она решила занести на пленку.
Особняк — в одну квартиру. Раньше, повидимому, принадлежал полковому командиру. Рам нет, затворов у печей нет. Но кое-где сохранились двери, и линолеум пола не тронут.
Пыль и паутина, пожелтевшая бумага... Однако пустые бутылки, коробки из-под консервов и охапки соломы говорили, что изредка пустая храмина служила кое-кому приютом.
— Комнату-другую отремонтируем, — сказал Мостовой Гущину, ударяя кулаком по стенам, по внутренним переборкам, по листовой обшивке печей, пробуя добротность и покачивая головой на брошенное, никем не используемое имущество. — А осилить весь дом?... И времени нет да и материалами мы не богаты...
— А, по-моему, подымем, — говорил Гущин, — трудно, но подымем.
И такова уж психология дела, — раз начатое, оно живет собственной жизнью, и уже нельзя отказаться, опустить руки и отойти в сторону.
— Не может быть двух мнений, подымем, — говорила Гомонова. — Товарищ Гущин, ты вот все ругаешь нашу бригаду: отстаете, мол, не выполняете! А ведь за ремонт особняка не мешало бы нам что-нибудь приплюсовать в графе соревнования.
ОСТРОВОК
Мостовой шагает домой. В руке толстая палка с набалдашником — голова бульдога. Шагает по тропинке между китайскими огородами, между крошечными фанерными домиками вольных засельщиков.
Китайцы поливают огороды. Перед вечером они долго рассматривают прозрачное высокое небо и с заката до полуночи звенят банками над присмиревшей речонкой.
Около домиков, построенных из самого фантастического материала — фанерных ящиков, банок из-под бензина, стенок разбитых вагонов и даже плотного американского картона — роются дети всех возрастов: у стен домов и заборов ползает первая нежная человеческая поросль, армия прочих возрастов наполняет воздух мельканием неустающих тел и воплями голосов.
Мостовой шагает широким шагом, с силой опираясь на палку. Сейчас он со своим худым лицом напоминает большую птицу перед океанским перелетом. В последнее время он чувствует себя плохо: одни говорят, другие не говорят, но, конечно, думают, что он виноват в плохой работе своей бригады, что и сам он работает не так, как нужно.
Сорок лет умел Мостовой работать, а в нынешнем году разучился.
Он свирепо стучит палкой и кашляет. Снегирь, сидевший на ветке высокого светлолистого ореха, испуганно взлетает.
За Мостовым шагает Святой Куст: им идти в одном направлении. Святой Куст снял кепку, помахивает ею и смотрит в исчезающее небо.
— Благодать, — шепчет он, — солнышко днем светит... вечером звезды всходят. Штука простая, а благодать.
Святой Куст неравнодушен к природе. Смолоду имел хутор, был охотником-зверовщиком. Но двадцати пяти лет пришел в город и вот уже два десятка лет на мастеровой службе. От прошлого остались привязанность к природе и позывы весною и осенью в даль. Тогда он любит помечтать.
Он догоняет Мостового.
— Василь Федорыч, хорошо бы нам с тобой сейчас в отпуск...
Мостовой чуть оборачивает птичью голову. Он не понимает, зачем отпуск, и Куст поясняет:
— Сейчас в тайге цветет шиповник, ландышу, друг мой, ступить негде. Начинает свой праздник черемуха. Идешь это вечером, а по-над рекой стоит она, милая моя, вся в белом, не шелохнется, и только тянет от нее медом...
Он опять взглянул в небо и на этот раз увидел парочку беленьких, маленьких, как серебряные гривенники, звезд. Но Мостовой, вообще не страдавший расслаблением чувств, сегодня был особенно трезв.
— Стар ты, отец, для медовой черемухи. Парню в двадцать годов медовая черемуха, конечно, требуется...
— Ну, уж ты всегда скажешь, — обиделся Святой Куст. — Природа есть природа — безграничный мир.
Одним крылом шоссе круто поднималось к Басаргинскому мысу, другим спускалось к ипподрому, чтобы, обогнув его, направиться к бухте Тихой.
Мостовой и Куст пошли мимо ипподрома. С перевала они увидели неясные молочные контуры, сквозистые и легкие у дальних вершин сопок, плотные, как мраморные глыбы, на седловинах.
— Каюк твоему солнышку, — указал Мостовой, — туман.
Они зашагали вниз. На востоке долины, седловины и вершины делались темнее и неопределеннее.
Вдруг Мостовой остановился и спросил, смотря на товарища пронзительными и в этот вечерний час темными глазами:
— Слышал, что постановила наша бригада?
— Слышал.
— Постановление наше одобряешь и у себя проведешь?
Куст кивнул головой.
— Ты, как член партии, конечно, должен одобрить, но... палка о двух концах. — Мостовой поднял палку, и они оба посмотрели на нее и убедились в высказанной истине. — С одной стороны, больше рабочих, а с другой...
Мостовой перевел глаза выше головы товарища и секунду молчал. На шоссе было совершенно тихо. Перед туманом не квакали лягушки и не веял ветер, туман медлительно, величаво и зловеще наступал на притихший мир. Куст потянул носом и схватил безароматную влажность. С минуты на минуту туман должен был перевалить горы и потечь в долину.
Мостовой и Куст зашагали по середине шоссе.
— А с другой стороны, мастерство будет определенно падать. Сомневаюсь я, чтобы из женщины вышел толковый мастер. Женщина, конечно, многое может делать, умом ее бог не обидел, как думают некоторые, да и в физической выносливости не отказал, а вот насчет мастерства... Не видел я и не слышал, чтобы женщина была хорошим мастером по дереву... Тут надо что-то, чего ей не дадено.
Он посмотрел искоса на Святого Куста, который надел уже кепку и застегнул на пиджаке вторую пуговицу.
— Это первое мое сомнение. Второе заключается вот в чем. Много от нас требуют! Это правда, что бочка нужна, рабочему надо дать рыбу — полезный, дешевый продукт; все правильно, но ведь как надо на работу смотреть? Работа — это ведь не просто: пришел, отколол клепку и ушел. Работа, дорогой мой, это вся жизнь рабочего человека. В работе его душа. Ты не говори с ним о работе так: побольше, побольше давай! Для рабочего человека его работа — у станка ли, у верстака ли — это и есть его жизнь. Когда он работает, он отдает душу. Работа важна, от работы я получаю свою радость. И разве можно меня торопить? Если я тороплюсь, это уже не радость, не работа, не жизнь. Это мука. И бывает так, что когда человек всеми своими думами и чувствами в том, что творят его руки, ему, бывает, потребуется вздохнуть. Надо подумать о чем-то, даже неизвестно о чем, иначе худо пойдет работа. Раздумье тут? Отдых? Может быть, и отдых. Нельзя гнать без отдыха клепку за клепкой, дрянной будет клепка, уверяю тебя. Сорок лет работаю. А вы требуете, чтобы этого роздыха не было.
Святой Куст кашлянул, слегка пошевелил пальцами в бороде и усмехнулся. Мостовой не заметил улыбки и продолжал, прижимая к сухой груди набалдашник палки: