Первая подружка
На этом этапе в мою судьбу вошла тема, кажущаяся в детстве нелепой и страшной, тема небытия. Это было первое не просто прочувствованное, но и осознанное мной проявление смерти, пусть нечеткой, еще призрачной. И все же оно стало ее ощутимым дыханием, попыткой накинуть на меня паутину жути, что ей, конечно, удалось, ибо нет ничего сильнее этого главного проклятия богов, по величайшей их «милости» насланного на человека. Вместе с тем это был для меня и некий опыт сопротивления ей, доказывающий, что иногда жизнь одерживает победы, хоть и маленькие, временные, но и таким надо радоваться. Не знаю, умерла бы я тогда или нет. Возможно, спасение пришло бы не из этих рук, так из других. Но все же, все же…
Я тогда еще не ходила в школу, скорее всего, шла моя последняя вольная зима. Была она по обыкновению тех лет морозной и неимоверно снежной. Правда, в солнечные дни поверхность сугробов нагревалась и изрядно подтаивала, зато ночью эта влага опять схватывалась морозом и превращалась в лед, сросшийся со снегом. Так на сугробах формировалась крепкая скользкая корка — наст. Карапузов, какой тогда была я, эта корка вполне выдерживала, и я приохотилась кататься на ней — соскальзывать вниз с крутых сугробов, крепко держась на ногах и расставив руки.
А сугробов тогда хватало, и были они просто роскошные! Говоря об особенностях той зимы, я ничего не преувеличиваю, потому что сейчас руководствуюсь не оставшимися во мне впечатлениями о большом и малом по сравнению со своим ростом, а зрительной памятью, позволяющей сравнивать предметы и явления. Например, я помню, что наш дом снега заметали выше окон. Разве это не убедительно? А палисадник, обсаженный со стороны улицы и двора желтой акацией и отделенный от дома стоящими в ряд двумя абрикосами и яблоней между ними, засыпало напрочь. Во всяком случае живоплота[9] за сугробами не видно было совсем. Да и от абрикосовых деревьев, которые были старше и выше яблоньки, оставались торчать над снегом лишь верхние ветки. Яблоня же зимнего сорта, молодая и только что начавшая плодоносить, под заметами едва угадывалась.
В смысле крепости дневные морозы, видимо, были умеренные, потому что я все дни проводила на улице и возвращалась домой только по требованию мамы. Верхние одежды мои, конечно, покрывали кусочки примерзшего снега, кое–где превратившегося в сплошной ледяной панцирь, а где–то искрошившегося, но щеки розовели от внутреннего разогрева.
Гуляние на улице, как и у всех сельских детей, было не организованным, весьма простым и неразнообразным, оно состояло из бегания наперегонки, если было с кем, сооружения снежных баб и снеговиков и катания на санках или на ногах.
Как повелось исстари, в каждодневном обиходе сельчане в основном общались с более–менее ближней родней или соседями, жившими неподалеку, почти бок–о–бок, и маленькие дети находили себе первых друзей в этой среде. Но мне с этим не повезло — маленьких девочек, да и вообще сверстников, ни в ближнем окружении, ни в более дальнем, если иметь в виду улицу, не было. Тех детей, что жили ниже, по берегу речки, я узнала позже, да и были это не совсем подходящие товарищи: мальчишки годом–двумя старше меня. Так что первое время, будучи совсем маленькой, я иногда довольствовалась компанией внука бабушки Федоры[10], или как мы ее называли — бабушки Баранки. Она была какой–то нашей дальней свояченицей, овдовевшей вследствие войны. Жила не сама, а с дочерью Катериной[11], тоже вдовой, у которой было два сына: один чуть старше моей сестры, а другой — годом старше меня. Вот о последнем–то я и говорю.
Сказать, что я с ним дружила, нельзя, на самом деле мы виделись совсем нечасто. Этот мальчик постоянно болел и больше находился дома под наблюдением бабушки. Иногда я навещала его из вежливого сочувствия — как больного, так полагалось. Реже, будучи относительно здоровым, он сам приходил к нам, что было для него прогулкой по чистому воздуху. К его хроническим недугам — золотухе и простуде, от которых он имел неопрятный вид с покрасневшими веками и прочими внешними неприглядностями, — постоянно что–то добавлялось: ангина, свинка, бронхит и другое. Тогда видеться с ним вообще возбранялось. Кроме того, этот мальчик был с особенностями, которые мне не нравились — он мало говорил, туго соображал, во всем был столь прост, что ничему хорошему научить не мог, а это не привлекало меня.
Но вот тетя Катя удачно вышла замуж за внезапно овдовевшего человека — его жену убило молнией. Не знаю, какие у него были дети и были ли вообще, но тетю Катю он забрал к себе вместе с детьми, и она навсегда уехала жить на пристанционный поселок.
А ее место тут же заняла другая дочь бабушки Федоры — Мария[12], моя крестная.
— Теперь тебе будет, с кем гулять, — сказала мама. — К нам по соседству приехала жить такая девочка, как ты.
Очень хорошо помню, как спустя день–два, когда страсти после перемен в доме бабушки Федоры утряслись, я пошла посмотреть на новых соседей и на их дочку, годом младше меня, проченную мамой мне в подружки.
Как раз была весна 1953 года. И по причине весны, и по причине переезда тетя Маруся готовилась к торжественному выходу в центр поселка со своей семьей. Это было торжественное и ответственное мероприятие одновременно: после развода с первым мужем, моя крёстная какое–то время жила в другом селе и теперь хотела показать родной поселок новому мужу и подросшей во втором браке дочке. Люда[13] уже была при параде, одета, причем, на мой взгляд, довольно странно: в короткое расклешенное платье на высокой кокетке. Ее голову покрывал огромный капроновый бант. Я такого наряда никогда не видела, но мне он понравился. Меня мама водила исключительно в одежде «на вырост»: мало что слишком свободной, так еще сшитой по взрослому фасону — платье, отрезное по линии талии, с юбкой клиньями и обязательно ниже колен длиной. Это был ужас моего детства! Меня также рано перестали подстригать, и на то время я ходила с двумя косицами, в которые в лучшем случае вплетались атласные ленты. А то и вовсе их концы закрепляли тряпичными веревочками. Я даже помню, как такие веревочки назывались, — коснички.
До этого визита к бабушке Федоре ни крестной, ни ее семьи я не знала, но почему–то все ее члены заранее казались мне красивыми и счастливыми. Когда я пришла, Люда бегала по комнатам и любовалась собой — низенькая, пухленькая, крепенькая и веселая. А моя крестная в передней комнате — что была кухней и столовой — наряжала к выходу старшего сына Колю. Тому уж было лет девять–десять. Он стоял на табурете и с ревом противился одеванию — колотил кулаками и бил свою маму, куда придется. Она же, совсем не обращая на это внимания, даже не уклоняясь от ударов, спокойно и терпеливо натягивала на него брюки, потом сорочку… Видеть это мне было дико, для меня мама была святыней, да и не панькалась она со мной никогда. За такое поведение я бы уже сто раз стояла коленками на кукурузе в сыром и холодном углу.
С тех пор с Людой мы подружились, и она стала моим первым теплым воспоминанием.
И вот настала та зима 1953–54 годов с роскошными снегами, описанием которых я начала этот рассказ.
В свете солнца снега слепили глаза белизной, ветра не было, но изрядный мороз все равно пощипывал кожу. Выскочив из натопленных хат, мы тут же почувствовали его уколы и инстинктивно принялись спасаться движением — много бегали, забавлялись бросанием снежков и все тем же катанием с сугробов. Вначале выбирали невысокие из них, которые были во дворе. Потом, видя, что наст вполне крепок и выдерживает нас, начали взбираться на более крутые, наметанные под живоплотом. А затем отправились в тот засыпанный снегом палисадник, где свободными оставались лишь верхушки абрикос. Видимо, там было больше тени и солнце не везде растопило верх сугробов, в результате чего на них образовался более слабый слой наста, более хрупкий.