Тут надо пояснить, что наши престарелые родственницы, в отличие от местных жителей, ходили с непокрытыми головами. Только зимой укутывались теплыми платками, такими, как остальные женщины.
— Это так, — согласилась бабушка Саша. — Ты это первой заметила. Стой тихо.
И она возобновила попытки о чем–то договориться с распорядителями похорон, ибо на селе эту миссию всегда исполняли досужие старушки, «знающие обряд». А через некоторое время я заметила, что плотная толпа вокруг гроба (еще бы! — хоронили самую старую на тот момент жительницу поселка) начала двигаться. Пришедшие проститься с прабой Ирмой перемещались друг относительно друга, отодвигаясь на задний план, и в комнате их становилось все меньше. Наконец, кроме меня и бабушки Саши тут остались только дед Сеня, сын покойной, да сама покойница. Дед Сеня оперся сжатым кулаком о край комода, примостил на кулак голову с русыми кудрями и громко, навзрыд заливался слезами, никого не стесняясь. Но вот и к нему приблизилась бабушка Саша, что–то шепнула на ухо. Дед согласно закивал, вынул из кармана большой скомканный платок и, суетливо вытирая глаза, заторопился из комнаты.
Мне стало интересно — бабушка Саша явно что–то затевала. Но что? А она тем временем придвинула к столу, на котором возвышался гроб, низенький табурет и, легко подняв, поставила на него меня.
— Чего вы, бабушка? — пыталась сопротивляться я. — Мне страшно.
— Не смотри, отвернись. Вот так, — удовлетворенно погладила она меня по голове, когда я повернулась спиной к гробу и воткнулась лицом в ее многочисленные юбки.
Она все время гладила меня, перебирая косички, теребя банты из новых атласных лент, похлопывая по спине и плечам. Но окончательно отвлечь не смогла, и я ощутила прикосновение чего–то холодного и твердого к опухоли под левым коленом. Первым порывом было сказать об этом бабушке Саше, но тут я услышала, нет — угадала, ее шепот, такой же мерный и неразличимый, как бывал у бабушки Наташки при заговаривании зубов. Я поняла, что бабушка Саша лечит меня, исцеляет. Холодное и твердое нечто все тыкалось и тыкалось в мое больное место, то разминая его, а то словно подгребая от окраин к центру.
Сколько это продолжалось — не помню. Я оцепенела от страха, когда до меня дошло, что бабушка Саша манипулирует не чем иным, а рукой мертвой прабы Ирмы. Это праба Ирма забирает с собой мои хвори!
Бабушка Саша еще и еще водила по мне мертвой рукой. Было невыразимо страшно, так страшно, что хотелось выть, орать, сорваться и бежать подальше отсюда: от тихой прабы Ирмы, от плачущего деда Сени, от всех скорбящих людей — и только теплая рука бабушки Саши, заботливо удерживающая меня, помогала преодолевать свое паническое состояние. Бабушка лечит, ей нельзя мешать, — успокаивала я себя, сдерживаясь из последних сил. Но успокоила ли? — ведь на этом мои воспоминания о тех событиях обрываются. Помню лишь, что бабушка Саша из комнаты выносила меня на руках — почему? — и я, повернувшись назад, из–за ее плеча видела, как, медленно смыкалась толпа, пропускающая нас к выходу.
Господи, как прекрасно детство своей забывчивостью! Я забыла эту историю тотчас же. И только спустя годы, прокручивая в памяти свой опыт, наткнулась на нее. А может, так было задумано бабушкой Сашей? Теперь не спросишь, не узнаешь.
Прошло время, в течение которого родители не знали о том, что предприняла бабушка Саша в отношении моей болезни. Они и раньше старались как можно реже осматривать опухоль, чтобы не внушать мне страха. Хотя теперь я подозреваю, что, возможно, кроме прочего, они боялись накликать беду: если не смотреть — авось обойдется. А теперь, видя меня резвой и веселой, бегающей без устали со сверстниками, несколько успокоились и, казалось, забыли прежние тревоги. И вот настал черед снова показать меня районному хирургу.
Накануне поездки, как и в прошлый раз, папа положил меня животом на стол, пододвинул ближе керосиновую лампу и перед ощупыванием больного места принялся внимательно его осматривать. Тусклый огонек лампы кидал от меня и от него, низко склонившегося надо мной, неровные тени. Папа долго вздыхал, отводил лампу от ноги и снова приближал так, что я чувствовала ее тепло, — старался по картине теней усмотреть наличие прежнего бугорка вместо полагающейся подколенной впадинки. Но бугорка не было, а впадинка, наоборот, прорисовалась.
До конца своих дней папа помнил, как боялся тогда прикоснуться пальцами к моей ноге. Осмотр длился дольше обычного. Сначала бережно, с опаской, папа прощупал здоровую ногу, потом больную, сверяя и сравнивая их состояние.
— Паша, ты видишь, она исчезла! — возбужденно сказал он маме. — Попробуй сама, даже не поймешь, какая нога болела. — Доця, у тебя ножка болит? — одновременно спрашивал он у меня, не доверяя себе.
— Нет.
— А раньше, какая ножка болела: левая или правая?
— Не помню, — стонала я от напряжения.
К хирургу мы больше не поехали. Спустя некоторое время самоуправство бабушки Саши, приведшее меня к чудесному исцелению, конечно, стало известно. После этого папа в случаях особенных своих успехов любил повторять на манер прабы Ирмы:
— Мы маги! — при этом он так же, как и она, вскидывал вверх указательный палец.
— Причем тут вы? — шутила мама, намекая на то, что праба Ирма — ее родня, а не папина.
— А ты — тем более ни при чем, — парировал он, потому что мама, к сожалению, врачевать катастрофически не умела.
Отвратить поступь рока
Пришло мое время прощаться с молодостью. К несчастью, накануне этого случилось крушения нашей страны, и я, как и весь советский народ, пережила страшные годы. Конца им не виделось — на наших глазах происходило вероломное разрушение того, что создали поколения дедов и отцов и что к их достижениям добавили мы. Наблюдать за развалом и грабежом общего достояния было очень тяжело. Особенно остро ранило бессилие, что не представлялось возможным вмешаться и остановить гибельный процесс. Понимание происходящего, кто и зачем это делает, угнетало дух и пригибало к земле волю, не позволяло надеяться на лучшее будущее. Мы больше не жили мечтами, а только грустью по прошлому, что само по себе не способствовало ни радости жизни, ни хорошему самочувствию, ни здоровью вообще.
Естественно, общая беда отразилась на каждом гражданине поверженной страны, привела к потере личных наработок и достижений — они больше ничего не значили, ибо не вписывались в новые реалии. Вся предыдущая жизнь оказалась ненужной, лишилась смысла, и нам предстояло начинать с нуля. Только теперь это казалось непосильным, ведь мы уже были не молоды, мы завершали пятый десяток жизни…
Стрессы, сопутствующие личной борьбе за место под солнцем, совпали с более общими травмами, полученными от потери почвы под ногами, чем для нас явилась потеря Родины, устоявшегося мира, привычной этики и материальной базы для частной жизни. И все это вместе, к несчастью моему, наслоилось на трудности возрастной физиологии, на гормональную перестройку организма, которую женщины и в благополучное время переживают очень тяжело. А тут… Да что говорить?!
Не удивительно, что со мной случилась депрессия. Многие, подражая умным речам, употребляют это слово для характеристики душевной погоды, настроения, абсолютно не понимая, что оно обозначает. Такая беспечность и неграмотность, столь бравурно демонстрируемая окружению в томных беседах о скуке, по сути — рисовка, вызывает лишь досаду. На самом же деле депрессия — тяжелейшее заболевание, означающее фактическую смерть витальной энергии. А без нее и душа жить не может, выходит, что это смерть души. И возрождение ее длится годами, если вообще возможно.
Так случилось и у меня.
Настроения, предшествовавшие мыслям об уходе из жизни, выплывали из размышлений о том, кем я была и кем стала.
Так вот вывод первый состоял в том, что я всегда обладала высокой степенью ответственности за свои поступки и за доверившихся мне людей, и поэтому это качество сделало меня их опорой и защитницей. Это была констатация факта минувшего.