Вот так мы расстались навеки — на–всег–да…
* * *
Я до сих пор не знаю, имеет ли право на существование родительский эгоизм. Мне приятно помнить Володю, осознавать, что он был с нами на Земле. Его не вычеркнуть из моей жизни. Но и бесконечно больно понимать, что он не прожил, а промучился и уходил практически всю жизнь — долго и трудно, словно был за что–то наказан. Он рано оставил всех, кто его помнил, и тем самым сделал нас старше, мудрее и немного несчастнее.
Раздел 2. Магические знаки и исцеления
Шептуха
Мне кажется, что вокруг стало темно, хотя знаю, что стоит день, переваливший за свою вершину и подкрадывающийся к вечеру. Свет и тени, как и положено, меняются местами.
И вот уже дома и деревья почти сплошь покрыли землю утонченными отражениями своих форм. Скоро наши соседи начнут возвращаться с работы, придет и папа. Мама возится возле примуса, готовит еду. Конечно, ей не до меня — примус плохо горит, фыркает огнем или неожиданно затухает, и она нервничает, что опоздает с ужином. А во дворе полно работы, с которой она одна не справляется и поэтому ждет папу, чтобы делать ее вместе. С примусом такое случается часто, это в лавке нам снова продали загрязненный керосин. Но папа «знает, что яму зрабыть» — так он говорит, передразнивая нашего соседа–белоруса, — надо прочистить каналы, по которым керосин подается к горелке. Для этого папа изготовил на заводе специальное приспособление, держачок с тонюсенькими усиками — прочищалку. Я вижу, как мама одной рукой орудует этой иглой, наклонившись над примусом, а другой держит над горелкой скалку с огнем.
Я уже достаточно взрослая и понимаю, что с миром все в порядке, наоборот, — что–то происходит со мной, причем неприятное. Но плачем тут не поможешь и надо искать помощь. От боли заходится сердце. То и дело я хватаю воздух разгоряченным ртом, как рыба, выброшенная на берег. Боль разрастается, появляется резь в глазах и скоро они — я это знаю — покраснеют, что испугает маму больше моих физических страданий. Я не хочу пугать ее и потому терплю. Появляется ощущение, что в мозги вбивают тупой пульсирующий стержень, и это меня доканывает — принуждает снова идти к бабушке Наташке[30].
Надо незаметно ускользнуть со двора, притворяясь беспечно скачущей то на одной ноге, то на другой, пересечь улицу, углубиться в проулок, лежащий напротив нашего двора, и на следующем перекрестке повернуть направо — к дому, где живет бабушка Наташка. А там, конечно, бежать со всех ног. Но боль заставляет меня сокращать дорогу, чтобы скорее получить облегчение от нее — надоевшей, изматывающей. И я, да, бегу — только мчусь по чужим огородам напрямик. Я вбегаю к бабушке Наташке во двор запыхавшаяся и с глазами, полными немой паники.
— Зуб? — сразу же догадывается бабушка Наташка и вытирает руки о фартук, и я, переводя дыхание, утвердительно киваю в ответ.
Бабушка Наташка — лучшая на весь район шептуха, она исцеляет от зубной боли, сглазу и тяжелых видов порчи. Совсем необразованная, она, может, и в школу–то не ходила, поэтому говорит мало, скупо и неохотно, однако, любит рассказывать нам, мне и своей внучке Шуре Сольке (тут я присовокупляю Шурино прозвище, дабы отличать эту девочку от моей сестры Шуры), страшные истории.
Приходится мне вместе с коротким и внятным «болит» прибегать к помощи жестов, чтобы она поняла, что далее я терпеть не могу.
— Болит, — произношу минуту спустя сиплым голосом и, широко открывая рот, показываю на больной зуб.
* * *
Пока чернели и крошились молочные зубы, метод был прост: к зубу привязывалась прочная нитка, другим концом прикреплялась к ручке закрытой двери, а затем дверь резко открывалась, и — прощайте проблемы. Во рту появлялся сквозняк, приходилось долго приноравливаться, закрывая образовавшуюся брешь языком, чтобы при разговоре не шепелявить. Зато ноющие и резкие боли на некоторое время отступали. Операцию проделывал папа, вообще очень любивший детей. У него было неистощимое терпение по отношению к ним, море заботы и сочувствия. Славяне, мне кажется, относятся к детям сдержаннее.
Наш поселок всегда был рабочим и в послевоенные годы жил с подъемом, бурно. Это был — и остается поныне — кустовой центр с поселковым советом, средней школой, детскими яслями, детсадом, клубом с просторным кинозалом и залом для танцев, магазинами, поликлиникой с больничным стационаром и аптекой, большой библиотекой, а также несколькими культурными центрами при промышленных предприятиях и колхозе. Почти в каждом трудовом коллективе были организованы кружки художественной самодеятельности, детские кружки, библиотеки, а при поселковом клубе так и вовсе — работал настоящий народный драмтеатр.
Правда, больница медперсоналом богата не была: работал один терапевт да акушерка. Их услуги населению обходились дорого. Это была супружеская пара: муж был крепко пьющим и часто уходил в запои, а жена, на время его неработоспособности вынужденно исполнявшая функции врача–универсала, как я помню, в то время одного за другим рожала своих младших детей и больше беспокоилась о себе, чем о больных. На работу времени у них оставалось мало, а потребность в деньгах росла. Брала от женщин, нуждающихся в прерывании беременности, натурой — молоком, сметаной, яйцами, птицей, но неохотно, так как на отсутствие продовольствия не жаловались. Лечила в основном растиранием больных мест денатуратом, изредка приписывали касторку. Неприятно настырным больным объясняли, что все болезни — от нервов, и приписывала смотреть на заходящее солнце. В особенных случаях шептали на ухо, чтобы те шли к моим бабушкам, Наташке или Ольге[31]. И только в критических ситуациях направляли на консультацию в районную поликлинику. Хоть я пишу об этом с юмором, но, правда, так было.
У местных людей незаметно сложилась традиция вырывать шатающиеся зубы у моего отца, говорили: «У Бориса рука легкая и заражения не будет». Поэтому, в частности, он знал почти всех детей, приходивших для удаления молочных зубов. А когда те подрастали, то шли лечиться к моим бабушкам.
* * *
— Болит, — говорю я бабушке Наташке, отчаянно жестикулируя.
Выполняя заученные требования, подхожу поближе к ней. Она ставит меня против солнца (запомнилось лето, двор, тепло) и всматривается в открытый рот. Что там у меня? Через минуту безошибочно надавливает на щеку, аккурат напротив больного зуба. Я вскрикиваю и радуюсь, что причина мучений определена правильно и вот–вот им придет конец. Но бабушка поднимает глаза к солнцу, качает головой и говорит:
— Надо подождать.
— Долго? — у меня уже нет сил.
Ничего не понимая о времени, не умея исчислять и чувствовать его, я хотела скорее избавиться от боли. Бабушка знает, что главная тайна жизни — время — еще не ведома мне и обман не будет мною замечен.
— Нет, — коротко обещает она.
От надежды постепенно легчало, но чем я занималась в часы ожидания — не помню и до сих пор не понимаю, почему меня заставляли ждать. Возможно, это нужно было для психологического настроя на исцеление? Этого вам ни одна знахарка не откроет, это тайна.
Наконец наступает долгожданный момент: бабушка выносит из сеней и ставит во дворе тяжелый самодельный стул с высокой спинкой. Усаживает меня лицом на юг и, следовательно, правым боком к заходящему солнцу, запрокидывает мою голову, укладывает на спинку стула и начинает священнодействовать.
Она велит закрыть глаза, что я с благоговением исполняю. Сама же затихает за спиной. Помнится истовая отрешенность, на фоне которой, кажется, и сейчас звучит ее мерный, монотонный шепот. Я обращаюсь в слух, у меня обостряются восприятия — я стараюсь понять, что происходит. Сердце наполнялось холодком от безотчетного страха или тревоги. В шепоте, заслонившем для меня весь мир, разобрать отдельные слова невозможно. Да и был ли тот шепот на самом деле?