Тут невольно приходят на ум слова Генри Миллера о том, что взрослый пишет, чтобы очиститься от яда, накопившегося в нем за долгие годы неправедной жизни. Мол, взрослые пытаются таким образом вернуть свою чистоту, а у ребенка нет нужды в писании — он безгрешен. Это явно сочинено ради красного словца — не зря же он признавался, что дурачит свою публику столь же омерзительно, как проделывает это любой другой шарлатан. А я начала писать дневник с третьего класса, следовательно, с девяти лет. Ясное дело, что такое малое дитятко нельзя заподозрить в грехе. Да я и сейчас уверенна, что не совершала столь тяжких проступков, чтобы каяться–побиваться и от кого–то ждать отпущения грехов.
Желание писать, как я теперь понимаю, сначала было вызвано стремлением законсервировать, сохранить во времени и в наиболее свежем восприятии свое детство, чтобы к нему всегда можно было прикоснуться, ибо я тогда уже понимала бессилие памяти беречь детали, а порой и значительные события. Я писала много и терпеливо, стараясь находить точные слова — так хозяйка ищет самые лучшие рецепты для заготовки овощей впрок, и точно так же терпеливо и старательно изготовляет разносолы. А теперь я пишу по нашей древней славянской потребности и обязанности отчитаться в прожитых годах и накопленном опыте — что от мира взяла, то миру и отдаю. Русские — единственная нация в мире, стремящаяся к образованию во всем и на каждом шагу, так что утаивать полученные от жизни уроки — это чуждое нам явление. Мы — народ–летописец. Но я отвлеклась на размышления о значении воображения в моей деятельности.
Итак, я зашла во двор. Здесь, как всегда, было чисто и подметено, никаких тряпок, тем более окровавленных. Дома — молчащие Юрины родители, это был период нашей совместной жизни, когда они уже отказались от войны, но продолжали делать вид, что ослепли и нас не видят. Был у нас уже и телефон.
Не заходя в свою комнату, я позвонила Юре на работу.
— Он в командировке, — ответил мне незнакомый голос.
— Давно? — удивилась я.
Юра был у меня во вторник и ничего не говорил о командировке. А такого, чтобы ехали из дому под конец недели да еще срочным порядком, у них не бывало — наука, дело плановое, строго регламентированное.
— Но он ничего не говорил о командировке,
— зачем–то сказала я.
— Не знаю, он срочно выехал.
— Когда?
— Вчера с самого утра.
Странно, накануне вечером был у меня, а утром уехал в командировку, срочную. Значит, он знал о ней? Почему же мне не сказал? Что–то тут было не так. Я решила позвонить сестре, но ее тоже не было на работе.
— А где она? — спросила я, потому что завуч школы не может поехать в командировку.
— Она в районе на совещании.
Я позвонила в вечернюю школу, где Юра преподавал математику. Вчера как раз у него должны были быть уроки. Нет, — сказали мне, — уроков не было, потому что Юрий Семенович срочно уехал в командировку. Ну что, оставалось ждать вечера, когда сестра вернется из района.
С накопившейся за неделю стиркой, со своим купанием я управлялась быстро, все время посматривая на часы, когда можно начинать звонить. Только у сестры телефон не отвечал. Ни сразу, как я позвонила, ни через час, ни поздним вечером. Надеясь дозвониться к ней, я упустила возможность позвонить другим учителям, ее подругам, досиделась до времени, когда звонить уже было неприлично.
Юрины родители, конечно, слышали, что я разыскиваю Юру — телефон у нас стоял в коридоре, как раз между нашей и их дверью, и не слышать меня нельзя было. Но никакого беспокойства не выразили. С интересом посматривая на их подчеркнутое безразличие, я думала, если бы они что–то о Юре знали, то сказали бы. Раз молчат, значит, ничего не знают.
К ночи мне пришлось угомониться и ждать до утра. Утром была пятница. Домашний телефон сестры по–прежнему не отвечал, а на работе говорили что–то невразумительное: то она только что вышла, то ее вызвали в сельсовет. И все же я нашла к кому позвонить раз, два и три — теперь не помню, к кому, — и у человека не выдержали нервы видеть мои терзания.
— Она уехала на похороны бабушки, — сказали мне там.
— Но я вам звоню уже в десятый раз! Что же вы мне сразу не сказали?
— Уезжая, Александра Борисовна просила не тревожить вас, дескать, вы болеете.
— Столько времени упустила, — буркнула я. — Давно бы уже была там.
У меня было красивое новое платье — кружевное, из серебристой нитки, и я его надела. Немного поколебалась и обула новые кожаные туфли без задников на модной тогда толстой подошве, «платформе». Туфли не очень подходили под платье, потому что были с сильно закрытым носком и темно–вишневыми по цвету, но качество имели отменное, стоили сорок рублей, что по тем временам весьма дорого.
Всю дорогу я смотрела в окно автобуса, боясь пропустить машину сестры, возвращающуюся с похорон, ведь они уехали утром в среду, а сейчас уже была пятница. Значит, похороны состоялись в среду или в четверг и сегодня они точно должны возвращаться домой. Напряжение нарастало — мне надо было увидеть Юру, убедиться, что он цел и невредим, иначе бы я умерла. От остановки до дома бежала бегом, влетела во двор, когда все только что вернулись с кладбища — носили бабушке завтрак, как у нас принято было делать на следующий день после похорон. Это их и задержало. Но они уже были на ногах, еще бы минута, и я могла бы не застать их.
Я кричала: «Кто так делает?» — и плакала, обнимая Юру. Даже не сразу выразила соболезнование заплаканному папе.
Карниз на меня упал почти в полночь со вторника на среду, а бабушка умерла через четыре часа — ранним утром среды. Сон же был под Чистый Четверг — в день похорон. Вот так бабушка Саша предупредила меня о своей кончине и сделала так, чтобы я радовалась ей: коль пора была смерти заглянуть к нам, то лучше уж ей удовлетвориться 89-летней старушкой, а не кем–то молодым, кто дороже и нужнее мне. Я ругала себя за эту дикость, а потом успокаивалась мыслью, что, видимо, бабушке жилось трудно и она радовалась своему избавлению от тягот земных. Эту радость она и завещала мне, а не слезы, тем более что бабушка умерла неожиданно, легко и быстро.
2. Пешая и конники
1991 год. Хороший выдался этот день, удачный и приятный. Все его проблемы и впечатления улеглись в удобные ячейки разрешений, и никакая ноша не осталась на завтра. На подходе было 26 апреля — годовщина нашей свадьбы. Двадцать два года вместе. Так много, но как быстро они пролетели! Сожаления, что время не считается с нашими желаниями, не успели растревожить меня — пришел крепкий и сладкий сон.
Я шла по пустынному полю. Вблизи не виднелось ни деревца, ни пенька, ни единого пригорка или хотя бы камня. Ноги давно устали, но присесть было не на что. Неимоверно далекую перспективу, какой она угадывалась мне, скрывала густая мгла.
Без мыслей и без эмоций, без ощущений и без желаний я передвигалась торопливым шагом, зная, что где–то впереди меня ждет муж и родители и для них очень важно меня дождаться. Отсутствие ориентиров не позволяло определить ни мою скорость, ни пройденный путь, равно как и то, далеко ли еще идти. Саднили натруженные ноги, почему–то болели плечи, и меня клонило к земле. Окружающий пейзаж воспринимался так, словно другой тропа моей жизни быть и не могла. Я знала, что должна дойти до цели, но ни сомнения в том, дойду ли, ни надежда на то, что хватит сил, не тревожили душу.
Совершенно затерявшись во времени, я пыталась определиться в его объеме, воспользовавшись состоянием природы. Но солнца не существовало, следовательно, не было и тени. В небе обнаруживалась не облачность, а глухая закрытость от света пеленой такой же мглы, как и та, что упрятала горизонт. Ничто не указывало на время суток: день стоит, утро ли, вечер. Невозможно было понять и время года, словно какое–то межсезонье, прочно обосновавшись здесь, запеленало меня, развернув простор и вместе с тем отодвинув неестественно далеко неясный окоем.