Как же мне не везло в жизни! Какой неласковой казалась моя судьба! А оказывается, я сама виновата — просто не умела договариваться. Я подумала о защите диссертации, попыталась взвесить, что бы получилось, если бы я пошла рублем прокладывать себе дорогу. Нет, ничего бы не получилось, ведь мне мешали объективные обстоятельства, а не чья–то конкретная злая воля. Да и вообще, кому суждено петь, тот плясать не сможет.
— Денег я найду, — сказал директор, — тут нет проблем. Еще бы узнать, кого попытается протолкнуть супротивная сторона. Но ты–то согласна или нет? Чего молчишь до сих пор?
— Скорее нет, чем да, — призналась я. — Надо все взвесить, мне дали на раздумье три дня, — я улыбнулась, переводя разговор на шутку, но не очень–то шутка получилась. — Возможно, и рискну ради вас, но только в случае полной гарантии успеха. А то проиграем сражение, так вы пойдете на пенсию и будете рыбку удить в Самаре, а я останусь тут на съедение варварам. Мало удовольствия.
Заряженная этим разговором, гаданием, кого выставит на должность директора противная сторона, я пешком шла домой и дышала вечерней прохладой и цветущими липами. Ввязываться в драку мне не хотелось, моя работа меня вполне устраивала. Но, похоже, другого выхода не было — все равно директор сделал опрометчивый шаг и засветил меня в управлении без моего согласия, значит, главным инженером и его кодлой на мне все равно поставлена черная метка. Если они захватят власть в свои руки, то сразу же выбросят меня за ворота. А может, директор не так уж опрометчиво поступил? Может, он это сделал специально, чтобы отрезать мне дорогу к отступлению? Вот хитрый, а!
С Юрой советоваться было бесполезно, у него на работе разгорались свои проблемы. Да и что он мог мне подсказать, не зная, не чувствуя нашей атмосферы? Он поддержит любое мое решение, вот и все.
Ужинать не хотелось, я выпила чаю, посмотрела кино по телевизору и бухнулась спать, чтобы не думать и не терзаться.
И снится мне сон, что я нахожусь в родительском доме, стою в коридоре под люком на чердак и знаю, что мне надо туда забраться. Обычно у нас для этого тут стояла стремянка, а сейчас ее не было. Вокруг — пусто, людей не видно, и в коридоре ничего не стоит, нет даже стула, на который можно было бы забраться. Только сверху из люка выглядывает Николай Игнатьевич и тянет ко мне руку: «Давай, ты только дотянись, а уж я тебя вытащу сюда» — говорил он. И я тянулась. Ухитрилась так к нему приблизиться, что наши пальцы соприкасались, но ухватить меня ему не удавалось. А потом я оставила попытки, просто поняла, что не дотянусь. И как только поняла, расстояние между мною и директором начало стремительно увеличиваться.
Я вышла во двор и увидела своего сотрудника, имя которого не хочу называть. Он смотрел на меня в упор и смеялся. Почему он здесь стоит? — подумала я, — ему тут не место. Тем не менее я ушла со двора, а он остался под нашей яблонькой, растущей у порога.
Наутро я уже знала, кто будет директором типографии, как знала и то, что, сколько бы я ни тянулась, мне его не одолеть — я уйду, а он останется. С Николаем Игнатьевичем я говорила напрямик, что не чувствую в себе силы браться за директорство, даже не буду пытаться и попросила утрясти этот вопрос в управлении, коль он сам там его поднимал.
Что это было — предсказание свыше, совет добрых духов или я сама, взвесив сумму обстоятельств, сделала такой вывод и облекла в образы сна? Не знаю, но сон мой сбылся с поразительной точностью.
5. Пророчество о творчестве
1997 год. Трудно писать об этом сне, в тот период я сильно болела, не хочется и вспоминать. Но попробую. А дело было так.
Кажется, душевная боль отступала, хотя и очень медленно, неимоверно медленно. И все же я, будучи по природе завидной оптимисткой, замечала в себе ее скупые шаги вспять.
Долгие бессонницы я чаще всего проводила у окна, блуждая взглядом либо по темному скверу, лежащему в центре площади, либо по звездам. Для меня эти вечные мерцающие точки на мягком бархате неба были живыми и понятными. От них струилась дружественность. В них я находила сострадающих собеседников, умеющих без слов рассказать о многом, а еще лучше умели они слушать. Ночи не томили, не надоедали. Только днем накатывала усталость от непрестанного бодрствования, да еще досада на обнаженную неприглядность людей, их поступков и жалкой, притихшей от шквала перемен природы. День казался чем–то непристойно обнаженным, чего следовало стыдиться, от чего приличествовало отводить глаза. И я отводила.
Дивные сидения у окна не приносили облегчения. А поскольку сосредоточиться на деле было трудно, то я, кое–как выполнив домашнюю работу, неприкаянно бродила из угла в угол, мучаясь, нагнетая в себе то, что не облегчало душу, а совсем наоборот — давило на нее. Одни и те же облака, бесцельно, бессмысленно существующие в белесом, лишенном наполненности небе, совершенно не отражали ход времени. Глядя на них днем, нельзя было понять ни времени года, ни времени суток.
Сколько продолжалось такое состояние, я точно не скажу. Конечно, как–то удавалось отдохнуть и поддержать силы для дальнейшего существования. Зачем? Я не спрашивала. А если бы и спросила, то ответить мне было некому.
Но со временем стало замечаться, что иногда под утро мне хотелось спать, появлялось стремление к состоянию, в которое время от времени погружается любой живой организм. Это было чисто человеческое желание — снять напряжение. Спать хотелось не потому, что этого просила моя плоть, нет. Это защитные рефлексы начали требовать переключения сознания от приема информации на режим ее сброса, очищения от впечатлений, накопившихся в воспаленном, перенасыщенном мозгу.
Два–три часа предутреннего сна начали приносить неизъяснимую сладость. Бодрость почувствовалась позже. Сначала же ощущалось чистое первородное наслаждение. Затем время сна начало увеличиваться и наконец ночной отдых восстановился полностью.
Утром только помнилось, что ночью было хорошо. Правда, вместе с последней, звездой все прекрасные ощущения пропадали. Дни по–прежнему были невыносимы.
Май — пора цветения природы — самый прекрасный в году. Не зря он воспет в стихах. Теми, кто живет внимательно, давно замечено, что в этот период происходят очень точные колебания погодных процессов. Вот отцвел в первом тепле абрикос… дальше — вишни, сливы… А ко дню Победы, 9 Мая, мир погружается в сирень, и в это время всегда тепло и приятно. Затем настает пора черемух, и с этим приходят дождички и свежесть. Черемуховый дух так плотно проникает в душу и так горчит, щемит там, так бередит ее, что наедине с природой не только человек, но, кажется, всякая живая тварь становится умнее и добрее. Да, мудра природа и знает меру тому, что хорошо.
Но знает ли меру плохому? Часто я задавала себе этот вопрос, но решившись жить, коль повезло уцелеть, гнала от себя прежнюю и всякую заумь.
Помнилось, что после черемуховых холодов пространства затягивались яблочно–розовой кисеей и приглушенно–желтым цветом груши, как бы отражавшим солнце. Возвращалось тепло и уже не покидало землю. Где–то подступали к цветению степные оливки (маслина) и акация, приближался июнь. Неуемных соловьев ночью сменяли сошедшие с ума лягушки. А того, кто хотел бежать от них, от их сырых и душных водоемов и песен, настигал хор кузнечиков, сухие и ломкие голоса которых, впрочем, не щадили сердца, вливая туда расплавленную, разогретую усладу бытия.
Но в этом году сместились все сроки и смешались все совпадения. Май выдался чудовищно жарким, и черемуха, не успев разомлеть на солнце, скукожилась и облетела, без пользы сыграв свои свадьбы, без проку разметав и цвет и аромат. Словно болезненный налет, сбросили с себя белую кипень вишни, а их липкие прозрачные листочки огрубели и заматерели, приобретя усталый зеленый цвет с землистым оттенком.
Окна столовой, выходящие во двор, где на пятачке земли росло несколько фруктовых и декоративных деревьев, все чаще манили меня. Я начала выходить на лоджию и с высоты третьего этажа наблюдать возню голубей на балконах и карнизах дома, суету скворцов, поединки соек с грачами. Внизу на куче песка, сваленного неизвестно для каких надобностей, кувыркались совсем маленькие дети, незнакомые, появившиеся на свет за время моей болезни. Их голоса не мешали.