Но я немного забежала вперед.
Так вот в 1950 году дядя Коля и тетя Нина опять произвели на свет мальчика, названного Владимиром. Впервые я его помню в возрасте, наверное, семи–восьми месяцев, когда детки начинают ползать. Меня начали приглашать играть с ним под неусыпным наблюдением бабушки Саши, души в нем не чаявшей. Малыш был ее единственным внуком.
Вот так и получилось, что ранее мое детство прошло рядом с Володей. Мальчика надо было развивать, адаптировать к общению со сверстниками, а других детей кроме меня в его окружении не находилось. Хоть Нина Максимовна и работала в яслях, кажется, бухгалтером, но Володя рос дома, как требующий особого внимания, режима и отношения. Я учила его ходить, держа за ручку, учила говорить, играть, смеяться. Мальчишка рос красивым ребенком, обаятельным, с большими выразительными глазами. И все же что–то в нем было не так. Я долго не могла понять, в чем дело, пока его окрепший скелет не прорисовал на спине горбик, перекосивший всю фигуру, потянувший шею в ключицы и недвусмысленно обозначивший, что мальчик от рождения — калека.
— А почему ваш Вова с горбиком? — по–детски простодушно спросила я у Николая Гавриловича, гуляя однажды у них во дворе. Володя в это время отошел в сторону.
Вместо ответа Николай Гаврилович подвел меня к осокорю с потрескавшейся корой, что рос у них в палисаде чуть ниже того места, где теперь вырыт колодец. Осокорь был старый и очень большой. Его роскошная крона широко разветвлялась на достаточном удалении от земли — выше человеческого роста.
— Видишь, какое большое дерево? — спросил Николай Гаврилович.
— Вижу.
— Так вот Вова однажды залез на него и упал вон с той ветки, — он показал на толстую ветку, ответвляющуюся от ствола в сторону их хаты. — У него случились переломы, которые неровно срослись.
— Поняла, — сказала я, поверив тогда такому объяснению…
Позже Володины родители усовершенствовали версию падения, вычеркнув из нее совершенно недоступное даже для взрослого дерево. Недавно мы с сестрой стояли у Володиной могилы, вспоминали его, и моя сестра сказала, что Володя, оказывается, маленьким упал в погреб.
— В погреб? — удивилась я, вспоминая свое падение в наш глубоченный погреб, которое закончилось только простудой от долгого сидения там на сырой глине да совсем не запомнившимися мне ушибами. — Кто тебе это сказал?
— Тетя Нина.
Нина Максимовна, старенькая уже, пережившая всех своих родных и близких, до сих пор не хочет признать, что она сама виновата в страданиях и ранней смерти сына. Она все еще хватается за версию падения, которого просто не могло быть при том, что бабушка Саша ни на миг не спускала внука с глаз. Не было никакого падения! Был только эгоизм и упрямство, безответственность и жестокость матери, родившей его смертельно больным калекой.
Я не писала бы так, если бы не наш последний с Володей разговор.
Но коротко расскажу о Володиной жизни. Он с хорошими отметками окончил школу, потом по направлению Славгородского арматурного завода поступил в Запорожский машиностроительный институт и тоже окончил его успешно, хотя работать ему так и не пришлось. В студенческой среде он научился игре на гитаре, пению… Он был очень талантливым в общении, любил шутки, веселье. Только мало ему выпало их. Володя непрестанно болел все тем же наследственным туберкулезом, который еще в утробе покрутил его кости, подолгу лечился в больницах, санаториях, реабилитационных центрах. И тогда с ним находилась его бабушка Саша — неизменная няня, опекунша, помощница. А в последние годы Володиной жизни бабушка была уже стара и не могла ухаживать за ним так, как того требовало его состояние. Болезнь гнула парня и съедала, он был совершенно беспомощен перед ней.
И вот тогда ему наняли сиделку. Но кто в те благополучные годы шел в сиделки?
На этой сиделке Володя женился. Я не видела ее, эту девушку, ставшую Володиной женой и родившей ему сына. Но Нина Максимовна с горечью рассказывала, что это далеко не красавица. «А об остальном вообще надо молчать. Это не человек, а просто крепкий женский организм». Возможно, и так. В таком случае Володиному сыну повезло — он унаследовал от отца живость ума, сметливость, приятность характера и внешнюю очаровательность, а от мамы — хорошее здоровье. Он очень заботится о своей бабушке — Нине Максимовне, которая выучила его в техникуме на деньги, полученные за немецкое рабство.
А Володи давно уже нет в живых.
В день, когда нам случилось увидеться в последний раз, я приехала к родителям одна, без мужа. Как всегда, до вечера мы с мамой занимались домашними делами и обсуждали новости.
— Как дела у Володи? — спросила я, зная, что он находится в больнице в тяжелейшем состоянии.
— Никак, — помедлив, сказала мама. — Выписали домой.
— Он безнадежен?
— Говорят, да. Больше сделать ничего нельзя.
Я думала, что Володя прикован к постели, и решила назавтра же пойти проведать его. Мне было грустно, вспомнилось детство, как мы с ним высаживали молоденький осокорь у них за хатой, почти на нашей общей меже, который якобы был Володиным ровесником. Конечно, в школьные годы мы немного отдалились, он был моложе меня на три года и это чувствовалось. Зато в годы юности, когда я проводила у родителей студенческие каникулы и Володя тоже был дома, мы снова часто виделись, он фотографировал меня с племянницами. Почти все мои девичьи фотографии сделаны им.
Мои грустные настроения усиливались временем года, стояла середина августа — пора первых осенних атак с похолоданием, дождями и ветрами, с ранними сумерками, явной усталостью в природе. За нашими с мамой разговорами темнота спустилась внезапно, и тут мы обнаружили, что в доме нет воды. Я выскочила за водой к колодцу, по обыкновению раздетая. Уже спуская ведро к воде, услышала шелест листвы в соседском палисаднике и еле различимый шорох шагов. Тенью вынырнув из кустов, появился Володя, встал неподалеку, как мне показалось — с робкой нерешительностью.
— Ты почему раздетая? — спросил с нелукавой заботой слабым, но таким знакомо–приятным голосом.
— Я же мигом, — ответила я, растерявшись и не зная, как себя вести и что говорить.
И вдруг он спросил совсем не то, что можно было ожидать:
— У тебя так и нет детей?
— Нет, — сказала я.
— Ты переживаешь?
— Нет!
— И правильно. Лучше не иметь их вовсе, чем рожать таких страдальцев, как я.
Володя тяжело дышал, время от времени подкашливая. Мне показалось, что от него веет влажным жаром и… вечностью — мрачной, неласковой, враждебной человеку. Эта неумолимая сила сейчас заглатывала его, и никто не мог остановить ее.
— У меня просто не получается родить, — ответила я, промолчав о его ребенке, уже появившемся на свет. Возможно, он говорил мне истины, которые понял совсем недавно, стоя у разверзшейся могилы.
— Вот и не рожай. Не торопись уйти отсюда, — Володя говорил вроде и обычные слова, только в них чувствовался особый подтекст. Он избегал прямых определений, говорил обиняками. Я поняла, что он постоянно думает о смерти и боится ее, что ему хочется излить душу, сказать сейчас нечто такое… важное для себя. Его интонации были исполнены воющей, бьющей по нервам тоски, неимоверной печали, горечи вечной разлуки. Это тяжело было наблюдать.
— Да что ты, Володя! — как можно беззаботнее сказала я, чтобы хоть как–то развеять его мрачность. — Каждого из нас ждет еще много хороших дней! Мы же молодые, все преодолеем.
— Дай Бог, — ухмыльнулся Володя со скептической ноткой и повторил, делая упор на слове «тебе»: — дай тебе Бог. — Затем он переждал, пока я с шумом переливала воду в свое ведро, и добавил: — А ведь там, наверное, сыро и очень холодно.
Я не помню, в каких словах попрощалась с ним. Конечно, сказала что–то нейтральное, конечно, бодрым тоном… Помню только, что я поспешила уйти со словами:
— Ты прав, на улице действительно зябко. Сам–то не стой раздетым.
— Да мне уже все равно. А ты беги, беги, — понимающе сказал Володя. — И береги себя, пожалуйста.