Кроме того, папа был удивительным рассказчиком. Обладая цепкой памятью, он носил в себе всю историю своего народа, усвоенную им как по собственным воспоминаниям из жизни в Багдаде, так и по рассказам, слышанным еще в детстве от багдадских старожилов. Знал русскую историю, не говоря уже об истории нашего поселка. Где бы он ни появлялся, вокруг него сразу же возникала толпа любопытных и заинтересованных собеседников. Одни задавали вопросы, другие просто слушали.
И наконец, папа разбирался во многих других вещах.
О каждой грани его таланта я расскажу отдельно. Здесь же подчеркну, что для меня было естественным фактом, что папу везде знали. Видимо, и тут, куда мы приехали, папу знали, потому что когда–то обращались к нему за помощью.
Как и дома, районный хирург осматривал меня долго, да и вывод был таким, как предсказывал Владимир Иванович: показана операция, но нужно подождать, пока я подрасту.
— Но ей тяжело ходить, больно, — напомнил папа. — А без операции нельзя?
— Ах, дорогой мой, — хирург обнял папу за плечи, — здесь нельзя другое: нельзя медлить. Но и торопиться не стоит, маленькая она еще. Сердце, вот пишут ваши врачи, у нее слабенькое. Надо понаблюдать хотя бы месяц–другой. Придется вам поездить сюда.
— Поездим, раз надо.
— Но без операции не обойтись, — предупредил хирург на прощанье.
И мы уехали.
* * *
Наш вокзал отстоит от центра поселка почти на два километра. Обычно их преодолевали пешком. Но мне казалось, что это очень далеко, и не только потому, что болела нога, просто я была еще маленькой, к тому же не любила ходить, как не люблю и теперь.
Мы же жили еще дальше, надо было от центра идти еще около километра на другой конец села. Но в центре жила папина мать, и у нее можно было отдохнуть. Так мы и сделали, завернули во двор к бабушке Саше.
Бабушка Саша, экспансивная, эмоциональная, нетерпимая по натуре, но хорошо воспитанная, привыкшая скрывать эмоции, коротко взглянула туда, куда показал папа, докладывая о моей проблеме.
— Ой, — хлопнула она руками по бокам, — да она перешла дорогу покойнику! Не надо резать ребенка. Не дам.
— Что же делать? — с явной надеждой спросил папа.
— Подождем, пока умрет, — спокойно сказала бабушка.
Прожив юность и молодость в Европе, а затем долгое время в Багдаде и в румынском Кишиневе, бабушка Саша смешала в памяти все языки и очень экономно употребляла даже тот, который выучила от родителей. Поэтому фразы ее речей были короткими и порой со слишком завуалированными смыслами, особенно это проявлялось при волнении. Казалось, она тогда не находила слов, отчего цедила скупые фразы сквозь стиснутые зубы.
— Вы в своем уме, мама? — вскричал отец. — Такое говорить! Как это умрет?
— Ясно как, насовсем, — зло отрезала бабушка. — Отцепись!
— Почему моя дочь должна умереть? — сиплым голосом допытывался папа.
— Причем тут твоя дочь? Я не говорила такого. Прикуси язык!
* * *
Вечером за ужином папа обстоятельно рассказал маме о визите к хирургу, особенно налегая на то, что нас приняли хорошо и осмотрели внимательно. Мама боялась хворей и боли вообще. По отношению к себе она не была мнительной, не любила лечиться, полагаясь на свою здоровую природу. А за детей переживала. Когда кто–то из нас болел, она терялась и не знала, что делать. Тогда за дело брался папа. По сути, она была не очень способной матерью, возможно, не успев развить возле папы этот дар. Бедная, сколько ей при этом пришлось вынянчить детей, не только своих, но внуков и даже правнуков. Какое насилие над собой ей приходилось совершать!
Побледнев на слове «операция», мама опустила голову и молчала. О чем она думала? У нее уже умер один ребенок — сын Алексей, родившийся за год до меня. Скорее всего, ждала, что папа еще что–то скажет, подозревая, что он припас хорошее известие напоследок, но интригует ее.
— Да, я заходил к бабушке Саше, — подтвердил папа мамины молчаливые ожидания.
Мама подняла голову и с надеждой посмотрела ему в глаза. В ее взгляде читались беспокойство и ожидание чуда. Папа не умел долго хранить хорошие известия, как ни старался. Он и тут сразу же разлился озорной, ликующей улыбкой, потрепал маму по щеке.
— Она мертвому дорогу перешла. Бабушка исцелит ее при первом же покойнике в селе, — мама опустила взгляд и промолчала, видимо, мало веря в успех этого метода.
Случилось так, что вскорости умерла наша праба Ирма. Как предки прабы Ирмы попали в наш поселок, узнать не удалось. Известно, что издревле они были хлебопеками.
Праба Ирма сохранила нездешние черты во всем, даже в манерах, и не любила много говорить, поэтому я с нею мало общалась. Да и старенькая она была уже. Ее хватало только на то, чтобы погладить меня по головке и сказать что–то вежливое и подобающее случаю, что, хотя и звучало весьма нежно и ласково, повергало меня в холодное смятение. Иногда, слушая разговор моей мамы с ее невесткой, праба Ирма пыталась вставить что–то свое, но тут же прекращала эту затею и лишь произносила короткие восклицания, не вписывающиеся в тему беседы, или «шамкала» — производила такие движения ртом и издавала такие звуки, как будто жевала что–то. При этом ее многочисленные родинки на щеках, висках, на лбу и бороде причудливо двигались, то утопая в глубоких морщинах, то выныривая из них, как будто исполняли языческий танец.
Когда после визитов к прабе Ирме меня спрашивали, что она делала, я отвечала:
— Танцевала лицом.
Сейчас я уверена, что праба Ирма до последнего дня все прекрасно понимала, но то ли по старости ленилась, то ли не хотела говорить от презрения ко всему чужому, что ее окружало. Однако на мой протестующий вопрос «Откуда вы знаете?» она всегда реагировала четко. Поднимая указательный палец правой руки к небу, восклицала:
— Мы маги!
Может, в силу возраста, а может, в силу генной данности, она была темна очами, смугла кожей, а ее густые вьющиеся кудри цвета безлунной ночи не знали, что такое седина. Таким образом, в моих глазах она была лишена даже той светлости, какую сообщают человеку бесцветность взгляда и блеклость волос, появляющиеся с годами. Я боялась прабы Ирмы — задержавшейся на белом свете, отставшей от своего поколения и вследствие этого поневоле несколько одичавшей — и по возможности избегала находиться с нею один на один.
И вот ее не стало. Она неподвижно лежала в гробу и ничем не отличалась от себя вчерашней, позавчерашней. Даже ее знаменитые родинки, о которых говорили, что они — печать Бога, как будто готовы были снова заплясать на выразительном темном лице. Глядя на него — слегка, однако, пожелтевшее, — ничего не зная о цветах жизни и смерти, я не сразу поняла, почему оно стало все же менее темным, чем при жизни.
Бабушка Саша, с которой я пришла на похороны, о чем–то тихо переговаривалась с соседями, добиваясь, видимо, сведений о том, кто мыл покойницу. Я же, сообразив все по–своему, дергала ее за юбку в попытках разрешить возникшие сомнения.
— Почему праба Ирма раньше не умывалась?
Мой вопрос привлек внимание собравшихся старушек, они начали оглядываться, превратив нас в объект любопытства. Этого бабушка Саша допустить не могла. Тактично, с учетом публики, она развернула маленький театр.
— Как не умывалась? Умывалась! Ты ошибаешься! — все ее интонации, подкрепленные соответствующими жестами, были необыкновенно выразительными.
— У нее лицо теперь светлее, — с восторгом первооткрывателя вещала я.
Бабушка Саша задумалась, перемещая взгляд вдоль усопшей. Наконец улыбнулась:
— Ты не видишь, да? Раньше у нее были косы черные — и лицо казалось черным, а теперь платок белый — и лицо кажется белым.
— Да-а, — протянула я, подражая взрослым, но тут же снова заявила: — Я первой заметила, что теперь у прабы Ирмы белый платок на голове! — сельчане, услышав это, заулыбались, для них очень непривычно звучало слово «праба», сокращенное от «прабабушка».