В селе Новобуговке никогда не было приличной школы, да и хлеборобы не очень-то посылали своих детей учиться: «На попа не выучится, а пьяниц писарей нам не надо». И ученье их сыновей и дочек чаще всего начиналось на выгоне или в помещичьей экономии. Прежде в селе школа прозябала, а в революцию и вовсе закрылась; дьячок-учитель, плюнув на голодный паек, удалился хозяйничать на свой хутор, книги пошли мужикам на курево, а рамы в школе повынимали добрые люди.
Но в этом году отдел народного образования прислал в село настырного учителя, который не даром получал в месяц тридцать фунтов ржи, фунт сахара и две пачки спичек. Когда Свирид Яковлевич впервые застал его в школе за ручными жерновами, учитель, отирая рукавом потный лоб, ничуть не смутился.
— Ну вот, наконец мы и встретились, — невесело улыбнулся Мирошниченко, с досадой поглядывая на жернова.
— Рад видеть у себя первого коммуниста, — приветствовал его учитель, подавая белую от муки руку.
— Ругаться собираетесь? — настороженно глянул на него Мирошниченко.
— Нет, Свирид Яковлевич, не собираюсь. — Учитель выпрямился; он был высок и худощав, из-под темной верхней губы красиво сверкнули чистые, синеватые зубы.
— Неужто не собираетесь? — немало удивился Мирошниченко. — А я бы на вашем месте не выдержал.
— Подстрекаете? — снова по-детски доверчиво засмеялся учитель. — Прошу в гости.
Комната у него была четыре аршина в длину и три в ширину. В ней стояли узкая железная койка, накрытая вместо одеяла выгоревшей австрийской шинелью, заваленный книгами стол, два стула и бадейка с продуктами, на которой красовалась буханка черного хлеба, выпеченная самим учителем.
— Не густо у вас в хате. — Свирид Яковлевич крякнул, садясь на самодельный стул. — Скажите, как же вы рассчитываете прожить на паек? Кругом учителя бегут из школ…
— Я не сбегу, если сами не надумаете выгнать, когда увидите, как вам со мной туго придется, — беззаботно заверил учитель.
— Ого! — повеселел Мирошниченко. — За горло нас брать думаете?
— Доберусь и до горла и до печенок, если понадобится, — пообещал учитель. — Не привезете дров в школу — пойду вашу хату разбирать. Не улыбайтесь, пойду! — Он потряс кулаком. — Ну, разобрать вы не дадите, а сраму будет на все село. Я тоже из хохлов, упрямый! Я выучился, и дети у меня будут учиться.
— Дров я вам привезу. — Мирошниченко внимательно, с затаенной радостью смотрел в глаза учителя, которые то смеялись, то гневались. — Но вот как вам жалованье вырвать в уисполкоме? — За три месяца не получали…
— Иные и по полгода терпят.
— Что ж тут сделать? — Свирид Яковлевич уже беспокоился о понравившемся ему учителе.
— Обойдите двенадцать апостолов, может, вырвете, — улыбаясь, посоветовал учитель.
— Каких это двенадцать апостолов?
— Всех двенадцать завотделами, — охотно пояснил учитель.
— Тогда уж лучше к самому богу — к председателю! — расхохотался Мирошниченко.
— А он скажет: «Дайте мне раньше хлеб собрать да с бандитами и дезертирами покончить».
— И это может быть, — согласился Мирошниченко, удивляясь, почему Григорий Михайлович не скулит и не жалуется на судьбу.
Учитель догадался, какие мысли шевелятся в голове председателя комбеда, отрезал хлеба и даже достал из бадейки ломоть влажного от соли сала.
— Перекусим, Свирид Яковлевич. Ведь вы почти такой же холостяк, как и я?
— Ого! Где же вы сало достали? Прислали из дому?
Учитель нахмурился.
— Вот эта квартира — весь мой дом. Из родных никого у меня не осталось. Матери очень хотелось увидеть меня учителем на господском жалованье, да не дождалась своего счастья. А где я сало взял, скажу. Только условие — чтобы ни одна живая душа об этом не узнала. — Григорий Михайлович согнулся пополам, выбросил из-под кровати натянутые на колодки девичьи сапожки, кусок вара и разный сапожный инструмент. — Вот мой второй заработок: людям сапоги шью и за двадцать пять верст отношу, в соседний уезд, — меняю на продовольствие, чтобы здесь никто не знал. Больше подозрений не будет?
— Вот так-так! — только и проговорил Мирошниченко и крепко пожал учителю руку. — Теперь я верю, что будет у нас школа, хоть и тяжел ваш хлеб.
— Это ничего, это все преходящее, а надо творить непреходящее. У каждого поколения свой героизм и своя трагедии. Под старость, Свирид Яковлевич, даже весело будет вспомнить перед молодыми, красиво одетыми учителями, как их коллега в дни революции, в дни величайших в истории человечества декретов, тайком, из-под полы, продавал на базаре сапоги, чтобы не бросить школу и не присоединиться к тем, кто каркает на революцию. Воспоминания придут в свое время, а теперь ни ученики, ни родители не должны догадываться о моем ремесле и промысле.
— Назвал бы вас молодцом, да мало этого, — растрогался Мирошниченко. — Значит, у каждого поколения свой героизм и своя трагедия? Это следует запомнить.
— Запоминайте, Свирид Яковлевич! Вы, я знаю, человек жадный. А теперь скажите, как поможете мне собрать учеников в школу? Дразню собак по селу, записываю школьников, а родители утаивают их от меня, как от вас хлеб. Утаивают будущих профессоров и ученых, перед которыми, может быть, целые государства будут снимать шапки!.. Неинтересно? Ну, тогда ешьте мой хлеб, хоть он и пахнет дратвою…
В тот вечер они стали друзьями. Мирошниченко понес домой несколько книг, а учитель прошелся по школьному двору, вернулся в свою комнату, завесил австрийской шинелькой единственное окно и принялся пришивать головки к голенищам. А чтобы для соседских и ученических глаз не оставалось на руках следа просмоленной дратвы, натянул старенькие перчатки…
Но как ни старались учитель и председатель комбеда, осенью в школе детей собралось не много. Родители чаще всего отговаривались тем, что нет одежды и обуви. И тогда Мирошниченко схитрил: распустил слух, что каждый учащийся получит сапоги и материю на одежду. И сразу в школу повалили малыши, которых даже не было в учительских списках. Проходили дни, родители все чаще надоедали учителю вопросом: когда будет обещанное?
И сейчас Свирид Яковлевич наперед знает, какой его ждет разговор. Поэтому он здоровается как можно ласковее, не догадываясь, что уже этим дает понять Марченку о несбыточности его надежд.
— Мне, Свирид Яковлевич, уже можно уходить? — как обухом по голове бьет его учитель.
— Неужто так скверно, Григорий Михайлович? — Упрямый лоб председателя комбеда хмурится.
— Кое-кого из детей родители уже не пускают в школу. Была б кожа, сам бы сшил сапоги.
— Вот беда! Ездил я к председателю уисполкома.
— А он что?
— Бранил за мою выдумку, как самого последнего, да еще классово несознательным гастролером обозвал.
— Свирид Яковлевич, неужто и вас ругают? — удивилась русая улыбчивая Уляна. — Никогда бы не подумала.
— Еще как перепадает, хоть я в таких случаях и орден нацепляю на гимнастерку и пиджак расстегиваю, — отвечает Мирошниченко и сам смеется своей выдумке.
— Выругал и ничегошеньки не пообещал? — Лицо Марченка увяло.
— Нет, пообещал. Он хоть и сердился, а за школу и у него душа болит. Сказал, что при первой же реквизиции у спекулянтов дадут что-нибудь и на школу… Ну, там ситчик какой ни на есть.
— И на том спасибо. Хоть бы вместо обещанных сапог ситчиком разжиться!
— Непременно получим.
— Буду ждать. Вы сынка Олександра Пидипригоры знаете?
— Юрия?
— Да, да! Любознательный подросток, все мои книжки уже перечитал. А теперь прошу вашей помощи.
— Чем же я могу помочь?
— Есть у меня предложение, — Марченко понизил голос, чтобы не услышала Уляна, — пойти к попу.
— Мне пойти к попу?! — Мирошниченко удивился и рассердился. — Вы подумали, что сказали?
— Подумал, Свирид Яковлевич. Ради науки я пошел бы и к черту, как один немецкий ученый, только душу не продал бы. Ведь у попа три шкафа книг.
— Будь хоть двадцать три, а я к нему — ни ногой.
— А я ходил, не постеснялся.