— Куда он был ранен?
— В бедро.
Ответы Барчука, очевидно, удовлетворяли Гуркала. Он снял с кобуры закуску и стопку, встал и пригласил Сафрона пройтись по саду. Солнце заходило, и пороша последних лучей дрожала на густых, замшелых деревьях, от которых веяло теплом плодов и старых дупел. На пруду плескалась рыба и стояли по колено в воде коровы, с их губ скатывались пунцовые капельки. Варчук глянул на все это и едва не схватился рукою за сердце: так все здесь напоминало его хутор и прудок. Только у него в водоеме рыбы нет — бабы каждый год отравляют ее коноплей. А будет все хорошо, он непременно разведет карпов и запретит мочить коноплю в пруду.
Здесь, возле плеса, под кряканье домашних уток, Сафрон все рассказал Яреме Гуркалу, молча перегонявшему цигарку из одного угла рта в другой.
— Что ж, я, пожалуй, немного помогу твоему горю. Всей земли не вернуть — жирно будет при новой власти, — а десятин десять можно будет выклянчить.
— Да хоть бы десять! И это хорошо, и за это до смерти буду за вас бога молить!
— Поможет он как мертвому кадило, — равнодушно отмахнулся Гуркало от варчуковских молитв. — Только на твое дело время нужно. Если не вернулся заведующий земотделом — твое счастье, а вернулся — придется ждать, пока снова поедет по губернии. Его не согнешь.
— Так, может, сейчас и мотнемся в город?
— Сегодня поздно. Завтра выедем. А сейчас пойдем допивать самогон, чтоб не скис…
На рассвете Варчук вез Гуркала в Винницу и все удивлялся: подтянутая фигура и свежее лицо начальства ничем не напоминали о недавней пьянке. Опохмелился Ярема Иванович одной кружкой кваса, пошептался о чем-то с хозяином и молодцевато вскочил в бричку. Дорогой он успел разузнать все необходимое и даже обрадовался, что Варчук из Новобуговки, где заправляет всеми делами Мирошниченко.
На счастье Барчука, заведующего земотделом еще не было; Гуркало, выбрав удобную минутку, с независимым видом зашел к Кульницкому и сразу же принялся возмущаться:
— Прямо не знаю, что и делать с этим анархистом Мирошниченком! Подрубает сук, на котором мы сидим.
Этими словами Гуркало сразу задел больное место Кульницкого.
— Его из партии надо гнать! — стукнул тот кулаком по столу. — Что он еще натворил?
— А что же он доброго может сделать? То воевал против совхоза, а теперь добрался до культурного хозяйства одного крестьянина. Тот когда-то серебряную медаль получил, на его опыте можно учить окрестные села. Если мы начнем так поступать, можно докатиться до первобытной культуры земледелия. Что тогда республика будет есть? — И он рассказал как хотел про хозяйство Сафрона.
Кульницкий сперва поморщился, не отваживаясь разрешать вопрос без заведующего земотделом, но, убежденный ловкими доводами Гуркала, пошел на компромисс.
— Отстукаем решение о возвращении Варчуку части его земли. Думаю, ему для культурного хозяйства совершенно достаточно и двадцати десятин.
— Правильно! По-революционному решили! — похвалил свое начальство Гуркало, и оба остались довольны и решением и самими собой.
Прощался Варчук с Гуркалом на его квартире, и два чувства боролись в нем — скаредность и справедливость. Заплатить начальству или так обойдется? Но прикинул, что иметь в губернии такую руку великое дело, и, подавив вздох, проговорил:
— Прямо и не знаю, Ярема Иванович, чем вас отблагодарить, такой вы дорогой человек! Тут ведь, в городе, за все заплати. За паршивый огурец и то давай деньги, да какие деньги! Дорого все при новой власти. Так, может, вы взяли бы что-нибудь за свой труд? Не побрезгуйте, мы люди простые, не знаем, как это делается…
— И мы люди простые, лишнего не берем, от заслуженного не отказываемся, — задвигал подкурчавленными бровями Гуркало.
— Вот спасибо вам, — улыбнулся Сафрон, хотя и жаль было, что начальство не отказалось от взятки. Есть же такие благородные: ты ему в руку суешь, а он отнекивается, еще и благодарит…
Сафрон расстегнул рубаху, разорвал подшитую к воротнику ленточку, и из прорехи скатилось на ладонь несколько золотых.
— Ловко придумано! — засмеялся Гуркало.
— Беда научит, — вздохнул Сафрон и положил монетки рядком на стол.
— А может, Сафрон Андриевич, пропьем их на радостях? — покосился на золото Гуркало.
— Некогда, некогда, Ярема Иванович! Пейте сами на здоровье. Еще раз большое спасибо. — И Сафрон заторопился в дорогу.
Вскоре его бричку трясло на разбитой за войну винницкой мостовой, а его самого неотступно лихорадила мысль: что делать с лошадьми? А вдруг в село наедет следствие, начнут до всего докапываться? Все может статься! Как ни тяжело было прощаться с хорошими лошадьми — Сафрон решил продать их.
На другой день, не очень торгуясь, он продал на ярмарке бричку и лошадей тому самому мужику, у которого пил на хуторе, а сам пошел на Каличу, надеясь встретить приехавших на базар односельчан и с ними доехать до дому. И как он потом благодарил бога, что избавился от вороных и брички! Только он добрался до хутора, как туда же пришел Мирошниченко с неизвестным человеком. Сафрон, вздыхая, рассказывал им, что его обобрали бандиты, вырвался от них в чем был. Он даже показал оторванную ленточку под воротником: и сюда бандюги добрались, отняли последние деньги. Он видел, что ему не верят, но вздыхал, жаловался и просил помочь отбить лошадей.
— Может, и отобьем, — сказал Мирошниченко таким тоном, что у Сафрона бешено заколотилось сердце.
Не было сомнений — его заподозрили. Вечером эти догадки подтвердил и Кузьма Василенко. Он рассказал, что Мирошниченко с заместителем председателя уисполкома долго ходили по берегу Буга, приглядываясь к следам.
— Ну и пусть себе приглядываются на здоровье! — Сафрон выдавил па сухом лице улыбку, чувствуя, как тревога все глубже заползает в сердце, слава богу, сейчас к нему придраться не за что, надо, чтобы и дальше так было.
Дня через два Сафрон снова отправился к Гуркале. Переплатив, он откупил у изумленного хуторянина лошадей и бричку. Ночью он подъехал к глубокому яру, выпряг лошадей и столкнул бричку в темень оврага. Когда из глубины донесся последний хруст ломающегося дерева, Сафрон вскочил верхом на пристяжную и повел лошадей к реке. Спрыгнув прямо в воду, он посвистал им, чтобы лучше пили, повернул на глубокое место и сунул в ухо кореннику наган. Прозвучал выстрел. Коренник, тяжело сгибая колени, сразу же упал в воду, а пристяжная высоко мотнула головой, осыпая на Сафрона трепет длинной гривы.
— Стой, глупенькая! — Сафрон пригнул голову лошади за повод. Снова раздался сухой выстрел, и его лошади, покачиваясь двумя черными островками, скрылись из глаз.
Сафрон с жалостью посмотрел им вслед и, не выходя из воды, трижды перекрестился, а потом той же щепотью отер слезы.
XXXI
На осенних росах ядренеет скошенная гречиха.
Клочок тумана у самого края Веремиевского поля колышется, розовеет, пронизанный лучами солнца, и пропадает из глаз, быть может опускаясь на алый сафьян гречихи и отдавая ей всю нежность своих влажных красок. Впереди ярко синеет зубчатая стена дубравы, на вершинах деревьев вспыхивают, скрещиваясь, расщепленные нити солнечных лучей.
Денис Бараболя катится по стежке и, щурясь, принюхивается и к полю, и к четким, по-осеннему, далям, и к самому солнцу. Торжественная сентябрьская тишь смягчает его подозрительность, и даже запекшаяся в груди злоба обволакивается сладостным и томительным маревом сдержанной страсти. Вот уже несколько дней и ночей она сосет его, переполняет кровью сердце. Неужели эта девчонка с большими вразлет бровями сумела не только вылечить его, но и всколыхнуть притупленные беспорядочными связями чувства?
Была пора — и он ждал своей неземной любви, пел о ней, присматривался к девушкам и желал праздника души. Но еще гимназистом попал в объятия опытной и дорогой проститутки, и она сумела отравить святость порывов.
И вот внезапно его развращенной души коснулось другое чувство. Что это было — жалость к несчастной сироте или в самом деле нечто, называемое в книгах любовью? Но какая может быть жалость? «Ты идешь к женщине? Не забудь взять плеть», — говорил Заратустра.