— Беда мужику! — сочувственно проговорил рыбак. — Вот уж и земля есть, а не уколупнешь ее пятерней.
— Сколько еще к ней надо, — пригорюнилась и Марийка. — Скотину дай, плуг дай, скоропашку дай, борону тоже, да и без телеги не обойтись. Как подумаешь — мозги сохнут. — И она сразу забывает, что говорила рыбаку неправду, — горькая мужицкая правда захватывает ее.
— Ну что ж, Ивану я пособлю, хороший он человек. — Побережный задумчиво шагает из угла в угол, — Его земля и мне бы пригодилась, да сам на лошаденок сколачиваю. Какую полдесятинку думаете продать?
— Ту, что от Сичкаря к нам перешла. На вырубке.
— Какую же цену положили?
— Был бы конь добрый.
— Э, где мое не пропадало! — решительно махнул рукой рыбак. — Забирай моего вороного, а завтра устроим твою землю. Есть у меня один человек на примете, только из Бессарабии вернулся, к разделу запоздал. По рукам!
Марийка едва не подпрыгнула от радости, но своевременно сдержалась, степенно промолвила:
— Ладно, дядя Семен, только с вас еще магарыч, — и хлопнула рыбака по руке. Ей явно нравилось барышничать.
— Ты что же, хочешь, чтобы я с тобой без мужа пил? — засмеялся Побережный.
У Марийки задорно блеснули глаза.
— А хоть бы и со мной, раз муж побоялся пойти! — Она уже верила, что Иван и в самом деле испугался идти к Побережному.
— Нет, милая, нестоящее дело пить магарыч с бабами, — покачал головой Побережный. Он достал из шкафчика маленькую липовую кадушечку, пошел с нею в чулан и налил меду. — Вот тебе мой магарыч, — сказал он, подавая кадушечку Марийке.
Та нагнулась над медом, попробовала с мизинца на вкус. Приятная терпкость сразу подсказала, с каких цветов нанесли мед пчелы.
— Подсолнечный?
— Подсолнечный, самый свежий. Коня сейчас возьмешь или Иван зайдет?
— Где уж ему ходить! — Марийка жеманно подобрала губы. — Ему только за жениной спиной на собраниях сидеть.
Они вышли из хаты, открыли маленькую конюшню. Нагибаясь в дверях, Побережный скрылся в стойле, зазвенел уздечкой и вскоре вывел рослого коня.
— Бери, Марийка, пусть он тебе золотой пласт распашет. — Семен передал женщине повод, погладил коня по спине, вздохнул.
И только теперь на Бондариху напал страх, только теперь она увидела перед собой глаза Ивана, однако на этот раз не смеющиеся, а гневные.
«Ну и бес с ним!» Она стряхнула с себя минутную слабость, поблагодарила Побережного и по-бабьи повела за собой коня.
На другой день Семен продал их полдесятины, а Марийка выехала с ночи пахать в паре с Есипом Киринюком, немолодым, на редкость молчаливым человеком. Марийка была очень рада такой компании — Есип даже не спросил ее, откуда она взяла коня, сколько за него заплатила, и ни слова не промолвил об Иване. У него был свой взгляд на разговоры: ежели у кого есть что сказать, то и так скажет, а языком трепать нечего.
На пашне он разложил под грушей-дичкой костер из хвороста, натаскал с чьего-то поля немного картошки, положил ее на жар и уселся, прислушиваясь к фырканью лошадей в низинке. А Марийка сперва улеглась на телеге, уже каясь, что нетерпение погнало ее сюда на долгую осеннюю ночь; можно бы и на рассвете выехать. К тому же было и страшно: а что, если ночью вернется Иван?
А он и в самом деле вернулся ночью из Винницы, удивился и разозлился, застав в доме одну Югину. В нем внезапно проснулась ревность.
Он разбудил дочку, спросил, где мать.
— А она поехала с дядей Есипом на ночь пахать. — Заспанная Югина отбрасывала кулачками с кругленького личика волосы, щурилась на свет.
— Что ее понесло в осеннюю ночь? — оторопел Иван.
— Свой конь, — вдруг засмеялась Югина, вспомнив, как мать увивалась вокруг покупки.
— Свой конь? — Иван не верил ушам. — Откуда он взялся?
— Мама его за полдесятины выменяла, — защебетала Югина и побежала к шкафчику, — еще и меду в придачу принесла. — И она подала отцу липовую кадушечку.
Иван Тимофиевич с ненавистью глянул на кадушечку и в бешенстве выскочил во двор. Подумать только — чтоб собственная жена выставила его на такое посмешище! О чем только теперь кулачье не зашипит! «Голодранцам дай землю, а они ее завтра же промотают, променяют, проедят, пропьют…» От стыда и ярости он то размахивал кулаками, то хватался за голову.
В поле он издалека приметил Киринюка и Марийку. Они сидели друг против друга перед золотым кустом костра, а над ними чудесно темнела густая груша. Иван как гром обрушился на них, выхватил из-под Киринюка кнут, размахнулся и хлестнул по плечам Марийку, которая уже пустилась наутек от костра.
— Убивают! Спасите, люди добрые! — завопила она, бросаясь к телеге.
Но муж не погнался за ней, только проговорил глухим от возмущения голосом:
— Не будь ты тяжелая, я б для первого раза не так еще отстегал, чтоб тебя черти на том свете стегали! Однако и сейчас так проучу, что не полезешь с глупой головой в умные дела. Ишь какой барышник нашелся!..
Он пошел в низинку, разыскал вороного, повел к костру, для верности спросил Киринюка:
— Он?
Тот кивнул головой.
— Добрый конь, — похвалил Иван. — Я, дядя Есип, возьму ваш кнут.
— Бери. А сам куда?
— Поведу коня в уезд. Сдам на врангелевский фронт.
— Господи! Боженька! Спасите мою душу! — заголосила у телеги Марийка. — Иван, на коленях прошу!
И она в самом деле выбежала из тьмы и упала перед костром на колени. Огонь заиграл на ее скорбно заломленных руках, осветил на ресницах красные, как кровь, слезы.
Но Иван и не глянул на жену. Схватившись рукой за гриву, он вскинул свое грузное тело на коня, выпрямился и поехал полями на дорогу.
Топот вороного отдавался в истерзанном сердце Бондарихи как похоронный звон.
— М-да, — только и проронил Киринюк.
Он дождался, пока по искорке не облетел весь костер, потом тоже сходил в низинку, привел своего коня, запряг и показал Марийке на телегу. Они ехали домой как две тени. У Марийки не хватало сил, даже чтобы зареветь или отругать Ивана: так страшно расправился он с ее надеждами.
В хату она вошла пошатываясь, а когда зажгла свет, увидала на столе, как горькую насмешку, щепотку соли в тряпочке. Что просила она, то и привез муж.
XXXIV
На объединенном Ялтушковском совете министров Украинской народной республики и руководства армии верховный главнокомандующий Симон Петлюра со свойственным ему театральным вдохновением не обрисовал, а прямо-таки изваял план захвата Правобережья и Левобережья. Он обеими руками подымал фронт, раскинувшийся от Днестра до Летычева, и фронт совершал чудо: петлюровцы шли вперед, а красные бежали, петлюровцы въезжали в Киев, а их встречали колокола Софии, горожане подносили хлеб-соль на вышитых рушниках.
Оперативный план наступления был проще плана немцев и гайдамаков в восемнадцатом году, кстати говоря, повторенного Петлюрой без малейших изменений в девятнадцатом.
От этой розовой и совершенно неквалифицированной болтовни волевое, с массивным, четырехугольным подбородком лицо генерал-хорунжего Юрка Тютюнника злобно кривилось. Он видел перед собой не глаза вождя, а фосфорический, с косинкой взор маньяка, упивающегося пустым звоном собственных слов. Тютюнника передергивало от этой смеси военной безграмотности и ничем не обоснованных уверений в победе. На это обратили внимание и министры и премьер Андрий Левицкий. Тютюнник надеялся, что петлюровский поток слов оборвет командующий армией Омелянович-Павленко, но тот лишь удивленно поднимал руку к маленькому клинышку бородки, а сам отмалчивался, чтобы уклониться от всякой ответственности. В искусстве взваливать ответственность на чьи угодно, только не на свои плечи, хитрый и осторожный Омелянович-Павленко был родным братом Симона Петлюры.
И тогда резко выступил Юрко Тютюнник. После его речи от петлюровского плана пошел дурной запах, как от лопнувшего пузыря. Вместе со своим планом наступления Тютюнник предложил на всякий случай разработать и план отступления: война есть война, и всякие могут быть неожиданности. Вокруг этого предложения разгорелись споры; об отступлении все министры и головной атаман не желали думать — бежать можно было и без плана.