Небольшие, в четыре стекла, окошки старательно завешены; на изрезанном и поцарапанном столярном верстаке стоит еда, самогон и темная варенуха; на земляном полу трещат под ногами гвоздики и бархатцы.
— Эге, да тут совсем неплохо! — с удовлетворением замечает подполковник, увидя два топчана со свежими постелями.
— По-варварски просто. — Лохматая физиономия Бараболи сразу приобретает солидность. — И я думаю, пан подполковник, теперь только варварством и язычеством можно спасти цивилизацию. Христианству эта ноша уже не под силу.
— Давненько не тянуло под украинскими вербами ницшеанским духом! — поморщился сотник.
Взгляды Пидипригоры и Бараболи скрестились, и оба сразу почувствовали друг к другу острую неприязнь.
— Прошу к столу! Самогон, скажу вам, просто мальвазия!..
Бараболя мячиком вертится перед подполковником, и Пидипригоре противно смотреть на этого мелкого картежника, который по капризу судьбы не раз был судьей и палачом единственной, неповторимой человеческой жизни. Очевидно, что-то подобное ощущает и Погиба.
— Денис Иванович, а вы сами ужинали? — деловито спрашивает подполковник, с удивлением замечая, что незримая линия делит круглое лицо агента пополам: одна половина, с угодливым глазом, веселенькая, а другая — угрюмая, и глаз на ней настороженный и недобрый.
— Был грех, был грех, — Бараболя вскидывает на Погибу разные глаза и снова разрывает тишину хихиканьем, и непонятно — от природы это у него или выработано на агентурной службе для отвода подозрений.
— Тогда прошу вас тотчас же слетать к Палилюльке — пусть прибудет сюда.
— Сегодня? — Один глаз агента удивляется, а другой злится.
— Как можно скорее!
— Что же, слетаю.
Бараболя неохотно укатывается в уголок столярки, вытаскивает из-под топчана кнут и полотняную суму. Он перекидывает суму через плечо, одним движением меняет форму шапки, меняет в тот же миг выражение лица, вяло щелкает кнутом. И вот уже перед удивленными гостями не угодливый агент, а убитый горем пастух, растерявший свою отару.
— Ну и артист же вы! — Опущенные книзу уголки губ подполковника поднялись вверх.
— Была на все хозяйство одна кобылка, да и та смоталась не то к Петлюре, не то к Троцкому… Э, беда! — Бараболя опечаленно повел бабьими плечами и даже искорки лукавства не высек из разных глаз. — Будьте здоровы, пойду поищу свою скотинку.
Он поудобнее закинул суму за плечо и вышел из мастерской настоящим пастухом.
— Видали? — Подполковник метнул на сотника взгляд. — Я его погнал к Палилюльке, чтобы не слышать этого скользкого «хи-хи», а он артист артистом.
— Артист из страшного балагана! — с презрением глядя вслед Бараболе, ответил Пидипригора.
— Не нравитесь вы мне сегодня, пан сотник, совсем не нравитесь, — пристально глянул на него подполковник и задумался: у него снова проснулось недоверие к этому мягкотелому учителю.
— Я и самому себе не нравлюсь, — понуро ответил Пидипригора, не пряча диковатых глаз.
— Нервы, все нервы! Водкой и женщинами надо лечить. А вы аскетом живете. На верность жены надеетесь?
— Моя жена святая! — ответил Пидипригора с гордостью и неприязнью: он терпеть не мог двусмысленных намеков и сальностей.
— Война и святых делает грешницами. Жизнь требует своего, — продолжал подполковник, не обращая внимания на тон сотника.
— Жизнь всегда требует своего, но нельзя же оправдывать этим каждую подлость.
Погиба собирался возразить, но в саду что-то топнуло, затрещало, приближаясь к мастерской. Оба схватились за оружие, отстранились от окон, вопросительно взглянули друг на друга: уж не заманил ли их атаманский агент в ловушку? А в саду, под самыми окнами, снова послышался треск и лязг железа.
— Да это же стреноженные лошади! — Пидипригора с облегчением улыбнулся. — Слышите — железные путы звенят!
— В самом деле? — Подполковник осторожно отодвинул одеяло и выглянул в сад. Там у самого малинника, подминая кусты копытами, паслись рослые кони. — Черт бы их побрал! Как ударили по нервам!
Он отошел от окна, засмеялся, потянулся к накрытым тарелками мискам.
В первой из них лежали роскошные влажные и потемневшие от сметаны жареные караси.
— Веремиевские! — пояснил Пидипригора. — Осенью старик возами вывозит на базар карасей и карпов. Карпы у него до полпуда выгуливаются!
— Как пахнут! — втянул запах рыбы подполковник. — Надо бы сразу за них садиться, но мы подождем еще минутку. Или вам не терпится?
— Я не голоден.
Погиба, морщась, стягивает с правой ноги тесноватый сапог, осторожно выворачивает край голенища, или, как здесь говорят, халявы, ножом подпарывает черный от пота поднаряд и вынимает смятые бумажки. Вот он разглаживает их, и Пидипригора читает собственноручно подписанные Петлюрой мандаты на формирование и руководство «повстанческими» отрядами. С помощью этих документов, сфабрикованных военно-походной канцелярией, головной атаман надеялся наплодить новых атаманов и атаманчиков и утвердить власть новоиспеченных батек, которые держались не идеями, а погромами, резней и самогоном. Погиба вписывает в свидетельство фамилию Палилюльки, а остальные снова засовывает в голенище, подмигивая изогнутыми, как и рот, бровями.
— Захалявные батьки! Когда-нибудь, может, потомки вспомнят нашу работу… Ну, а теперь ужинать!
Пидипригора протягивает руку к варенухе, но Погиба силой отбирает у него бутылку.
— Казацкое ли дело пить это бабье зелье? Нам горькую подавай! — Он с шиком разливает самогон по стаканам. — За ваше здоровье, пан сотник!
Он единым духом опрокидывает в горло первач, довольно крякает и трясет тяжелой головой. На тонкой шее, как шарнир, ходит кадык, подхваченный снизу двумя толстыми жилами, словно подпорками.
Хмель сразу огнем расходится по тугому телу сотника, глаза его загораются упрямым смелым огоньком.
Выпили еще по стакану, и подполковник, забыв осторожность, развеселился, даже пытается запеть любимую песню головного атамана и его армии: «Ой, что там за шум учинился, как на мухе наш комар оженился…» Но дойдет до мухи, глянет искоса на окно — замолчит и пускается в философию:
— Нет края лучше Украины, только жить бы да жить. А жизнь — это встречи и прощания, это хлеб и вода, это водка и кровь… «Ой, что там за шум…»
Из-за выгнутых губ Погибы все чаще выглядывают широкие подсеченные зубы. И они, и надоедливый комар, который «оженился» на мухе, и подполковничья философия вызывают у Пидипригоры раздражение. Он пьет, но не допивает крепкую с венчиком пены самогонку. Его мыслей и хмелю не заглушить.
— Так вы думаете, что ваша жена святая? — с масленой улыбочкой подкусывает его Погиба, поигрывая своим обручальным кольцом.
Данило выпрямляется.
— Я предпочитаю говорить о женщинах трезвыми словами.
— Чего же вы рассердились? — удивился подполковник, — разлив еще самогонку. — Пейте, пан сотник! Великолепный первач! Кто знает, когда еще доведется выпить вместе.
— Вряд ли доведется нам пить вместе!
Пидипригора в упор взглянул на Погибу и весь напрягся, как перед боем. Это пришло к нему то природное упорство, которое уже не раз выводило его на крутые повороты. Мягкий и мечтательный по натуре, он легко уступал более настойчивым и говорливым, не умел ссориться и грозить, но, когда брало за живое, никто не мог поколебать его.
— Вряд ли доведется пить вместе?! — повторил Погиба.
У него от неожиданности задрожала рука, самогон переплеснулся через край стакана, смочил шершавый, иссеченный верстак и жалобно закапал на пол, где умирали душистые бархатцы и гвоздики.
— Это как же прикажете понимать, пан сотник? — Тяжелое, полное подполковничье лицо трезвеет, но вдруг смягчается в улыбке. — Это вы об опасности, о нашей смерти?
— Нет, о своей жизни. — Пидипригора бережно положил хлеб возле миски. — Я честно привел вас на хутор, а сам иду домой. С меня хватит войны! — И он на всякий случай отступает от Погибы.
— Крысы первыми покидают тонущее судно? — Табачные глаза подполковника блеснули недобрым огнем.