Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И Гаджу-сан замер у окна, глядя сверху на застывший перед ним в покорности город, и неожиданно для себя произнес он вслух три вечных вопроса, которые рано или поздно задает себе человек:

Откуда я пришел?

Для чего живу?

Куда иду?

Охота на мух. Вновь распятый - i_004.jpg

Вновь распятый

1

Сад был огромен. И благоухал. Илюша ощущал магнолиевый запах, томный запах роз, резкий — гортензий, тонкий и нежный — ирисов. Сад отдаленно напоминал дендрарий, столь разные и редкие растения в нем росли, только не торчали могильными крестами надписи на столбиках, открывая равнодушному прохожему паспортные данные каждого дерева или кустарника, да не на каком-нибудь живом языке, а обязательно по-латыни, хотя латынь двадцать два года как не преподавали в школах страны, но всякий останавливающийся, даже возле обыкновенного бука или граба, обязательно, хоть по слогам, безбожно коверкая при этом название, или даже перевирая его, читал название по-латыни, величественно любуясь при этом не деревом или кустарником, а самим собой. Воинствующее невежество устанавливало свою культуру.

Илюшу привела в дендрарий мать, вернее, мама, по-другому он ее редко называл, иногда ласкательно: «мамуля». Да и то только в те, нежные годы, когда он не стыдился проявления ласковых чувств. А теперь, в среде подростков, таких же, как он, полу юношей, полумужчин, полудетей, нередко с развитыми бицепсами, какими может похвастаться далеко не каждый мужчина, но все равно не отличавшихся от других сверстников телячьим взглядом неопытных глаз, не принято стало выражать нежных чувств, а грубость уже считалась если не заслугой, то доблестью. Эти женские причуды раздражали Илюшу, вызывая у него чувство протеста, но только внутреннего, так как Илюша обожал мать, но вместо дендрария он охотно предпочел бы сходить с ней в кафе, где так таинственно веселились взрослые, и Илюша предвкушал, как бы он по возвращении домой, в город, лежащий на берегу другого моря, вернее, самого большого в мире озера, где жители, не поддаваясь на сомнительную лесть, по-прежнему считали Каспий морем, и рассказал бы приятелям о прелестях взрослой жизни, приписывая себе то, в своем воображении, чего не было и не могло быть, потому что всякая поэзия в кабаках упивается в прозу.

Но его маме, еще очень молодой женщине, нравились вечерние прогулки с почти взрослым сыном, перешедшим в последний, десятый, класс школы, они ей напоминали те чудесные времена, когда она, еще совсем юная девчонка, гуляла здесь с отцом Илюши, аспирантом института, где она училась, читающим ей, студентке первого курса, какую-то непонятную Илюше науку на кафедре. Отец теперь находился больше в командировках, чем дома, мать тоже пропадала на работе, Илюша был предоставлен самому себе. Свобода радовала, но иногда длительное отсутствие родителей угнетало Илюшу, и как-то раз, встретив на улице старого приятеля отца, он на традиционный вопрос: «как дела?» — остановился и стал жаловаться на одиночество и на то, что родители, очевидно, его не любят, раз исчезают на столь долгий срок. Приятель отца тяжело вздохнул и как-то непонятно произнес: «Лучше пропадать в командировках и на работе, чем в местах „не столь отдаленных“»… И тут же испуганно вздрогнул, побледнел, торопливо оглянулся и, не попрощавшись, убежал, во всяком случае, его уход был очень похож на бегство. Илюша долго с удивлением смотрел ему вслед, впервые тоскливо подумав, что быть взрослым, кажется, не такая уж и приятная штука.

Но каждый из них, из мальчишек, немедленно бы согласился на предложение волшебника — стать немедленно взрослым, только чтобы не ходить в школу. Правда, Илюша дал маме честное слово, что хоть в последнем классе он не будет сбегать с уроков, вступит в комсомол и возьмет не одно, как все, а целых два поручения, кроме всего, подтянется по математике.

Сад не был дендрарием. Но он не был и бывшим губернаторским садом, куда Илюша с одноклассниками ходили за сладкими стручками, каждую осень обильно устилающими землю возле деревьев, сквозь желто-палевые кроны которых виднелся легко и изящно возвышавшийся бывший губернаторский дворец, превращенный советской властью в филармонию, и не просто в филармоническое общество, дававшее концерты еще при существовании губернатора, а в народную филармонию, где зазвучали и мугамы.

Хорошо утоптанные тропинки вели в разные стороны, так что Илюша первоначально даже растерялся: по какой идти и в какую сторону, — но, вспомнив о Буридановом осле, погибшем от голода между двумя равноудаленными охапками сена, пошел по первой, на которую упал взгляд.

Идти было трудно и вязко: какая-то невидимая сила мешала, толкала назад, ощущение, словно приходится плыть против сильного течения, может, это и было течение времени, столь же бурное, что и горный поток, который, низвергаясь с вершины, подхватывает даже камни и уносит с собой.

Но шаг за шагом Илюша преодолевал длину тропинки, перескакивая через корни, так и норовящие дать подножку исподтишка и разбить в кровь пальцы ног. Корни все в морщинах, узловатые, как руки старухи, не корни, а застывшая гидра, Медуза Горгона, разметавшая навек в саду волшебные волосы свои.

Тропинка вывела Илюшу на поляну, устланную ковром из цветов и трав, ковром, источающим дивный аромат. Тонкое непрерывное жужжание говорило слуху столько же, сколько и зрению вид пчелы, размеренно и неторопливо сливающейся с цветками в любовном экстазе, где каждая сторона испытывает оргазм, кто от сладкой взятки, кто от опыления.

Посреди поляны, возле огромного пня от спиленного дуба, пошедшего, вероятно, на изготовление шикарной мебели в императорском дворце или во дворце его наместника, сидели прямо на земле, кругом, двенадцать оборванных бродяг. Они внимали тринадцатому сотоварищу по скитаниям, косясь одним глазом на хлеб и грубые глиняные чаши с черно-красным вином, живописно уставленные на тускло мерцающей поверхности пня.

Тринадцатый был столь яркой, запоминающейся внешности, что сразу же приковал к себе взгляд Илюши: лет тридцати трех, худой, среднего роста, он не привлекал к себе ни силой, ни мужеством, ни красотой. Но в нем было и то, и другое, и третье: мужество веры, сила духа, красота человечности. Его глаза не горели жестоким светом фанатизма, что подметил Илюша сразу в спутниках его, разрывающихся между жаждой слова и жаждой вина, между голодом, что насыщает лишь духовность, и голодом, что насыщает лишь хлеб, утоляет вино. И это противоречие читалось на их лицах, и с грустью смотрел на них тринадцатый. Провидец, предчувствуя кровавый путь его простого и светлого учения, логический ум еврея не мог воспрепятствовать варварской интерпретации, исказившей кривизной пространства великую небесную сущность, опустил ее серединой в ад.

Тишина и мир низошли на землю. Илюша не замечал даже признаков вечной борьбы за существование, столь присущее земле: никто никого не ловил, не хватал, не кусал, не жалил, чтобы за чужой счет продолжить безбедное свое существование.

Живая, но столь непохожая на живую, картина, открывшаяся перед Илюшей, заставила его сорвать на поляне цветок и поднести поближе, чтобы ощутить волшебный аромат и удостовериться, что он, Илья Семенович Гейзен, шестнадцати лет от роду, худой и с виду болезненный, хотя физически уступал лишь Митьке-силачу, которого учителя звали «остолопом», а в ловкости лишь Мешади-макаке, способного залезть на второй этаж по газовой трубе, он, Илюша, как его все звали от мала до велика, не спит.

Один из двенадцати бродяг, молодой, пожалуй, самый молодой, еще юноша, и к тому же красивый, но какой-то женственной, утонченной и ущербной одновременно красотой, быстро поднялся и, подойдя к тринадцатому, обнял его и нежно поцеловал.

И в то же мгновение Илюша увидел скрытого в кустах Карачая, начальника третьего отделения милиции, гнусного взяточника и негодяя, о сластолюбии которого ходили легенды. Карачай стоял совсем неподалеку, но Илюшу не замечал, может быть, потому, что во все глаза смотрел на бродяг. Одет был Карачай как-то странно: на ногах сандалии, обвивавшие тонкими ремешками ноги, кривые и волосатые; на теле… платье, не платье, балахон какой-то, стянутый широким кожаным поясом, усеянным медными бляхами.

96
{"b":"543678","o":1}