Сбежать она от нас не могла, потому что мы её конвоировали неотступно. Вот и ходила с нами молча. Но раз бросилась в море в шторм. Чуть не утонула. Но ничего выбралась. Я ей даже руку подал, на берег вытащил, хотя конечно броситься за ней в плавь не решился. Это было бы самоубийство чистейшей воды, скажу тебе, старик. Но когда напомнил ей, что если бы я руку ей не подал, то её бы снова в море волной утянуло, а волны-то были побольше меня, а быть может и пальм — гигантские… Так ты знаешь, что она сказала в ответ, да не сказала, лишь процедила в сторону: — "Эх ты, спаситель, даже ног не замочил". А я боялся сказать, что видел картину, в которой мы друг другу не протягиваем рук… Так и ходил, молчал оскорблено. Но однажды, когда мы неожиданно подрались Сухарем на привокзальной площади, видимо больше не с кем нам было подраться… Да так, что, обычно невидимые нам, местные сбежались. И обступив нас плотным кольцом, и спрашивали у Виктории: "Вай! Да что же они в Москве не могли найти какой-нибудь подворотни, чтобы подраться? Зачем для этого надо было так долго ехать на нашу добрую землю?" — Виктория не выдержала, заплакала и убежала. Едва я это заметил, я бросил Сухаря на попечение грузин и побежал за ней. Она лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку, и ревела в голос. Над ней стоял мой переводчик, хозяин дома и причитал: "Зачем так сильно плачешь, словно у тебя кто-то умер!" "Умер, умер — оторвалась она от подушки и, не заметив моего прихода, снова уткнулась лицом вниз, и заплакала. Она плакала, я тебе скажу, старик, так отчаянно!.. Ну… как ты понимаешь, Потап опрокинул в себя рюмку водки, специально, поняв, что вроде бы равнодушный всем своим видом Вадим в тайне напряженно ждет продолжения, прикуривал медлительно, откашлялся: — не мог набить морду лица. Все ж мой переводчик. К тому ж хозяин дома. Но одного моего взгляда хватило, чтобы он исчез. Короче брат… Да… наконец-таки мы стали любовниками. Всю ночь я был с ней. А она все равно плакала и плакала. Только плакала, уткнувшись мне в плечо и тихо, так тихо…
Я думал тогда: вот, наконец-таки все и решилось!.. Что теперь мы будем вместе. Что те прозрачные летящие люди — на самом деле наши ангелы хранители. И лететь им над нами, держась за руки. Навсегда!
Когда я проснулся — её нигде не было. Под окном маленькая девочка кричала: Дядя Потап! Дядя Потап! Я выглянул в окно, но она, видимо, больше ничего по-русски говорить не умела и жестами куда-то звала меня. Я оделся и вышел. Это был первый день, когда не моросил дождь. Светило яркое южное солнце, ещё доброе, не палящее, поскольку было раннее утро. Почему-то меня впервые не тревожил вопрос: где Виктория. Я был абсолютно спокоен и с насмешливым любопытством шел за зовущей меня девочкой. Минут через пятнадцать она меня привела в привокзальный ресторан. Я с удивлением вошел в него — никого, только за дальним столиком сидит какая-то дама. Я, старик, видел все и с актрисами спал, которые в постели абсолютные уродины, а на сцене красавицы, но поверь, чтобы пятнадцатилетняя девочка, а такой она мне обычно и казалась, превратилась в стильную даму, к которой подходишь, робея — это же требуется целый штат гримеров! А манеры!.. Движения!.. Взгляд!.. Голос!.. Все изменилось. Это была как бы она и не она. И тут накатили воспоминания её мистической картины, да ещё алкоголь в придачу… И ещё почему-то вспомнил, о том, что, когда мой переводчик, спрашивал, что она так плачет, будто кто-то умер, — она отвечала утвердительно. И всерьез подумал — уж не она ли это умерла и вернулась ко мне с того света? Я, попытался, вспомнить подробности нашей ночи. Первой нашей ночи. А действительно ли это она плакала? Может, я спал с ней мертвой? А её оплакивал кто-то другой. Короче, старик крыша у меня поехала окончательно. Я был согласен одновременно со всеми своими версиями сразу. А тем временем дама, очень похожая на Викторию, предложила мне сесть. Я сел, робея и немея. Она плавно и коротко продирижировала рукою и тут же заезженная, скрипучая пластинка заиграла вальс Мендельсона, появился человек с подносом, на подносе стояли два графина — один с красным сухим вином, другой с водкой, фрукты и порезанная колбаса. Как ты понимаешь, кислятину я пить отказался. Я пил и говорил, о том, что свершилось: теперь — она моя жена, теперь мы возьмем Митю и будем жить, пока что у меня в однокомнатной квартире, что я обладаю нужными связями в министерстве просвещения, и она может не волноваться за дальнейшее его образование и воспитание. Что если нам станет тесно, мы можем, даже не ущемлять жилищных условий её бывшего мужа, мы оформим с ней брак, и мне сразу дадут квартиру в приличном доме, и тогда у Мити будут приятели из интеллигентных семей. Я специально говорил с ней о её сыне, чтобы хоть что-то дрогнуло в её холодном выражении лица, чтобы хоть взгляд помягчал, голос… Бесполезно. Я говорил, словно со Снежной Королевой. Я говорил и пил, а музыка все звучала и звучала. А я все пил. А потом я понял, что музыка давно не звучит, потому, как пластику заело или если эта музыка — то музыка ада. И звуки эти пилили и пилили душу. А потом мне показалось, что она пьет не вино, а кровь. Она словно прочитала мои мысли и, улыбнувшись одними глазами, как-то насмешливо подмигнула мне. Кошмар охватил мою душу. Я рухнул под стол. Я пополз под стол, чтобы спрятаться, чтобы не видеть. Какой-то черт поманил меня в мешок, и я так хотел хоть куда-то забиться, что сам, как сейчас помню, полез в этот мешок из-под картофеля.
Очнулся я — смотрю: еду в поезде. Ужаса, моего друг, описать невозможно. И седой, полный проводник смотрит на меня, как бог какой-то, и молчит. Я — в его купе, сумка с моими вещами на полу, а за окном — степь.
Потом я искал её. Хотел объяснить, что она не поняла, меня тогда, что я из любви… Что я!.. Но когда набирал её номер — мне отвечал все тот же её холодный ровный голос. Меня пот прошибал, и я бросал трубку. Я пытался забыться, жить как жил. Но ничего не получалось. Потому что картина такая. Пойми, старик, я не сумасшедший — но как примитивно проверяют композицию находят центр и мысленно прибивают по этому центру к стене. Если остальные части композиции не уравновешивают друг друга по своей массе нарисованного, то картина будет висеть как бы криво. Всегда будет казаться, что вот-вот что-нибудь упадет. Так вот, если бы там соединить эти два силуэта руками, то я должен сразу перевешивать, тянуть вниз и падать вместе с нею. А если её рука уберется, моя останется протянутой — падаю только я. А так они по небу плыли вроде бы и вместе и каждый сам по себе. Как бы каждый знал, что делал. Но вместе все же были. Вместе! Ты понял теперь?
Вадим кивнул в ответ, и на этот раз ему показались объяснения Потапа весьма логичными. Он словно увидел эту картину.
— Понимаешь, старик, — продолжал Потап, в волнении тряся острой, давно нечесаной бородой: Что же получилось — я нарушил композицию. Вот и упал. И когда, она говорила, что умер кто-то, — умер как раз я. То есть должен был вот-вот умереть по закону искусства, потому что больше не лететь мне, а падать. Тут получается что жизнь — это процесс мешающий упасть. И это не она стала такой, как будто после смерти, как я почувствовал тогда на вокзале — она-то, наоборот, стала легче и взлетела выше, а умер я. — Потап вылил в себя водку и со вздохом, отводя взгляд в строну, пояснил: — Потому что пошел против правды искусства. Вот так-то. Потому что мне совсем не надо было спать с ней, чтобы жить по-человечески. А я, козел, уперся. Думал — мужик я или не мужик? Чего она мне мозги пудрит — ведь любит же! Ну… нравился я ей что ли. А вот видишь, как вышло — мужиком-то я, может, и остался, хотя, если честно, лет шесть уже как с женщиной не целовался. Даже с собутыльницей какой-нибудь. Я все сделал для того, чтобы она перестала быть той чертой, что не дает упасть. Понял старик?
— Понял.
— Опасная она баба. Если ты чего с ней задумал, смотри — впишет тебя в свою картину и, попробуй тогда не соответствовать правде её искусства, конец, тебе старик. Точно говорю — конец тогда. Я всю эту мистику её картин жизнью прочувствовал.