— Хорошее дело. — Только и успела сказать Виктория, как Лиля тут же воскликнула, так чтобы слышали все:
— А что? Надеяться не на кого. Мужики черти-чем занимаются. Как посмотришь — замуж не хочется. — И с укоризной оглядела присутствующих мужчин, глотнула водки из стакана и, уже обращаясь к представительницам женского пола, сказала так, словно угрожала кому-то:
— Во, девки, я всегда говорю — замуж надо выходить за иностранца! Иначе все равно придется свое дело открыть. — И захрумкала соленым огурцом.
Третьим из гостей Якоба был скромный парень. Он бросал на Викторию скромные взгляды из под ровной челки шелковисто-белесых волос. И тут же опускал глаза и краснел, когда замечал, что Виктория видит это. Он оказался бомжом — Пашей, которого пригрел Мишка, за то, что Паша чинил его Ситроен.
Очень быстро собравшаяся компания начала утомлять Викторию. Их кипучая энергия после третьего тоста превратилась в назойливое панибратство. К тому же смех, жесты, голос Зинаиды с каждой минутой становились все жеманнее и жеманнее, глаза её постоянно суетливо перенастраивались с одного на другого, стараясь не остановиться взглядом на Якобе. Виктория заметила это и дала знак, что пора идти. Не досидев до логического конца — то есть до полного разброда и шатания, они вышли из-за стола. Виктория, извинилась, сказав, что у них ещё есть неотложные дела.
— Ну… зачем так? Зачем! — капризничала опьяневшая Зинаида по дороге домой. — Люди такие приличные, так хорошо сидели! А Якоб — какой он солидный!..
— Маминькин сыночек. — Мрачно усмехнулась Виктория.
ГЛАВА 14
А на следующий день появилась и мама Якоба. Это была грузная, передвигающаяся походкой тюленя женщина с очень добрым лицом. Она помогла Зинаиде оформить комнату километрами голубой, уже ненужной подкладочной ткани, купленной когда-то по дешевке для пошива шуб, которые уже никогда не сшить. Несмотря на свою полноту, она легко передвигалась по комнате, вскакивала на стремянку, приколачивала гвоздями ткань, вместо обоев. Выкроила скатерти на столы, голубые шторы, мало того — как-то по ходу дела в минуты перерыва научила Зинаиду ещё одному способу гадания на картах, а когда пришла Виктория, приглашенная посмотреть на их небесный рай в пределах одной комнаты, представившись Галиной Арнольдовной, тут же раскинула несколько карт и сказала:
— Ой, девка, приехала ты издалека, делаешь не то что хочешь. Пойдешь в одну сторону, да окажешься в другой.
— И что же все это значит? — Спросила, покоренная её обаянием, Виктория. Ее даже впервые не покоробило обращение «девка», видимо для этого дома совершенно естественное.
— А то… — Галина Арнольдовна задумалась на мгновения, а потом очнулась и заговорила, как запела: — В твои-то годы — живи и расцветай. Самый мед! Раз не получилось — другой раз умнее будешь. Все мы начинаем без опыта. — Ответила снова непонятно, но не смогла многозначительно, как и подобает сивилле, погрузиться в тишину и продолжала, уже видимо забыв с чего начала: — А мне и вообще учиться не у кого было. Я же сирота была, без матери. Но отец у меня был из немцев — поволжских. Его Адольфом звали. А мать моя была девчонка еще, когда он уже известным скорняком был. Вот её четырнадцать лет к нему-то в ученицы и определили, на сорок пять его младше была и такая вертихвостка! Ни на что не была способна! Вот он её в жены-то и взял. Тогда на Поволжье голод был, никто не смотрел, что она девочка еще. Рады пристроить. Да и скорняк, даже в голодные годы профессия зажиточная считалась. А в пятнадцать она меня и родила. Он её баловал, баловал… Жуть как любил!.. Вот и избаловал, что она в восемнадцать меня, когда мне и трех не исполнилось, бросила и с заезжим офицером НКВД укатила. Я её так и не видела, считай. Она письма иногда отцу писала, денег просила. Он присылал. А потом, после войны уже совсем пропала. Думаю я, её, за её офицеров-то, на Магадан с ними заодно по этапу и отправили.
А я материнской ласки так и не знала. Не знала я, что это такое. Да что уж и говорить — сейчас и при живых матерях дети этой ласки не видят, матери-то все на работе, и на работе… Все бабы тянут. Мужиков-то, считай, нету. Вроде бы их много, а как оглянешься — где ж они? Тот пьян, этот — на печи. Вот и жила я без матери. Отец у меня хороший был, работящий, но как мне лет десять исполнилось, он меня своему мастерству учить стал. А сам слеп постепенно. Задыхался к тому ж. Это ж какие легкие нужны, чтобы света белого не видеть и в подвале все время мехом дышать!.. Вот в тринадцать мне и пришлось школу бросить. С отцом я работала. Он мне лишь одно твердил, чтобы я профессию не бросала: — "Такая профессия всегда прокормит". Да знал бы он — какие времена пошли! Какие технологии! Мех шьют стык в стык и машинами! А тогда таким швом мало кто владел — немецким он назывался. А ещё он мне говорил, выходи замуж за человека грамотного, а то двое неграмотных, что слепой со слепым, по жизни кружат, а никуда не выходят. А я послушная была и, как появился на каникулах в нашем городке один молодой аспирант-математик, так сразу мне и глянулся. Хотя, и смотреть-то не на чего было — худоба! Ножки тонюсенькие! Ручки тонюсенькие! Сам бледный! Да к тому ж в двадцать пять лет, а уже при очках. Но у-умный!.. Ой, гра-амотный! Думаю, я — если в университете-то учится — то умнее нет! Вот я его и закружила. А не трудно было. Девка я была видная, не как все — не дворовая, не гулящая, да и отец все-таки немец. А они у нас, хоть их и немного было в городе, все равно с первого же взгляда манерами отличалися — немцы-то. Были мы поаккуратнее, да поскромнее в тоже время, повежливее. А одевалась я лучше всех. Все сама себе шила. А на деньги, что зарабатывала трофейные журналы мод доставала. И модная была как с картинки! И худенькая и скромная! Но раз глаз уж на него положила так тому и быть.
И ходили мы по вечерам — гуляли. И стихи он мне читал всякие, И я стихи выучила. Короче, как расписалися, легли в постель, а что делать — не знаем. И лежали так — он в пижаме, я в ночной рубашке. На ночь третью хочу раздеться, а он отворачивается и стыдит: совсем совесть потеряла. Я и стыжусь. А сама-то чувствую — что-то не так, да не знаю как надо.
Ой, девки, не поверите, как долго мы так прожили! Я вся измучилася, иссохла. У меня ж подруг-то не было! Я же все при отце да при работе — в тринадцать лет из школы ушла. Как раз перед тем возрастом, когда вот-вот девчонки шушукаться начнут. В нашем поколении все это поздно было. Да ещё я немка была, а после войны, хоть мы на этой земле триста лет прожили — нам не доверяли. Спасибо, господи, что по доносу на Магадан не сослали. Отец-то у меня один в городе скорняк был — сошли они его — и ни воротника не перешить, ни шапки не перелицевать. Вот и не доносили. Но и не привечали. И без того пришлось ему имя Адольф на Арнольд поменять, во время войны-то. Но все равно и его и меня стороною держались. А я и не мучалась: привыкла уж все одна да одна. Даже в ателье, как отец умер, а умер он у меня как раз через неделю после свадьбы моей, молчуньей была. Не умела я с девками разговаривать — и все тут. Время жалела — работала и работала. А тут месяце на третьем, как замуж-то вышла, они сами заметили, что со мною что-то не то твориться, руки дрожат, шью и слезы сглатываю. Бледная стала — ужас!
Вот одна, самая разбитная, и стала меня пытать, что со мною и что со мною? А я и сама не знаю. Поняла она, что пытать меня без толку, как начала о себе рассказывать, а она девка была простая, по тем временам — гулящая. Это сейчас все такие, а тогда — стыд да позор!.. А ей хоть бы что — веселая такая, мелет языком, — ничего не боится. А я слушаю её — и краснею, и бледнею, и гул в ногах, и остолбенение. И что-то она мне сказала, я аж побежала от нее, а она мне: — Постой! А ты как со своим мужиком предохраняешься? — видит, что я не понимаю и спрашивает: — Спите вы как?
А я и говорю, как это называется — не знаю, но спим мы просто — он в пижаме, я в ночнушке. А как же вы это делаете? — спрашивает, — Через пижаму что ли?