По утрам я слышал, как они пробуждаются. Сначала Митя шибуршится и потихоньку вылезает через окно в сад, сбегаются дети, начинается интересная жизнь каких-нибудь индейцев, потом пробуждается она и выходит на крыльцо, ставит шезлонг на солнце перед домом и дремлет ещё где-то пол часа, обычно в купальнике и накинутом на плечи овчинном тулупе. Ранним утром там сыро было. Зелени много. Потом начинает готовить завтрак в пристроенной к веранде кухоньке, созывает детей, кто остается на завтрак, кто нет, но чаще оставались деревенские мальчишки, потому что не остаться было невозможно хотя бы из любопытства:
— А что сегодня на завтрак? — спрашивал кто-нибудь из детей.
— Овсянка, сер, любимая каша принца Уэльского, который… — и далее, брат, — целая история Английской короны. Но это покажется просто, не могу вспомнить все в подробностях, брат, но я слушал с замиранием сердца её сказки на тему мировой истории и даже завидовал детям, ни с кем она больше так не фантазировала, и даже хотел записать, сделать книгу, что ли… Но…
— Короче — застукал тебя муж. — Усмехнулся Вадим.
— Зачем же так пошло, брат? Оскорбляешь.
— Холодно уже. Ладно, пошли в кафе. — поежился Вадим.
— Не одет я как-то.
— Ничего. Ничего. Пойдем. За честь им будет писателя принять.
— Так что же там дальше было? — спросил Вадим, когда в стеклянном кафе у метро Кропоткинской им накрыли стол и они выпили по первой рюмке водки.
Потап, казалось, уже забыл — о чем рассказывал, но машинально налив себе вторую рюмку и, выпив, продолжил:
— Короче, брат, однажды я взял и посмотрел — что она там рисует. Рисовала она обычно классно. Но эта картина была вся как будто прозрачная: — сумерки, высокая трава, дальний горизонт, а по небу плывут двое, словно два облака — он и она. Я сразу понял, что он — это я. Мои пропорции. А она, конечно же — она. Но то, что я тебе описал, покажется ерундой, обыкновенным женским романтизмом. Только все равно, послушай — она летела легко, чуть вверх, хотя и ниже меня, но чуть впереди. И не тянула ко мне руку, и видно было, я не знаю, как тебе объяснить, что руку ей тянуть трудно, что это её затормозит, если она это сделает. Он… — то есть — я, руки тоже за ней не тянет, а плывет-летит просто чуть-чуть сзади, и хотя он как бы сверху, но чувствовалось, что он тяжелее, что он, едва её тело уйдет вперед, он рухнет на землю. Она — как бы черта. Хотя он, заметь, за неё не держится, но тянется за ней. Вот так-то, брат. — Потоп глубоко затянулся дымом сигареты, — Я сразу все понял. Если ты не понял, то я тебе скажу — так и случилось. Он решил ухватиться за нее. Она рванула вперед и вверх. И он упал. И вот-с… — он опрокинул в себя ещё одну рюмку и запихнул в беззубый рот бутерброд с черной икрой и принялся перекатывать образовавшийся ком с щеки на щеку.
— Не понял. Что все-таки случилось? — Вадим уже не мог скрыть своего раздражения его непонятными объяснениями.
— Я же тебе сказал. Нарушил я закон — прописанный в картине. В композиции её было удивительное равновесие. И если бы её рука держалась за мою — и не она не смогла бы лететь, и я бы так не стараться, — мы бы сразу рухнули.
— Слушай, я тебя тут водкой пою, икрой угощаю, а ты…
— Что я? Я тебе правду, брат говорю. Я… увидев картину ту, сразу все без объяснений понял, словно… как бы тебе сказать, вот увидишь, к примеру, красную звезду и все про советскую власть вспомнишь, а ведь если словами все пересказывать, то и жизни не хватит. Так на нас действует символ, брат. Вот и картина та была таким символом, брат, что я сразу все в один момент про себя прочитал. И понял — дано мне два варианта — так и лететь, или… но тогда… все равно её не удержать. И или вместе рухнем, но скорее, я один… И столь взволнован я был этим откровением, что, спустившись, как обычно, пока они завтракали, по лестнице с чердака в сад, про осторожность забыл. Все думал: а как бы так наши руки на картине соединились. Неужели невозможно?.. А тела?.. Прилег под раскидистой вишней, в небо гляжу, тут-то меня и обнаружили дети. Я сказал, что приехал рано утром и, боясь их разбудить, задремал под вишней. А приехал я затем, что уезжаю в Батуми по приглашению, переводчика своей детской книжки, и приглашаю её, поскольку хочу, чтобы она стала её иллюстратором.
Это не было блефом. Меня действительно переводил один аджарец, живущий под Батуми, в Чакве в таком месте, где всегда идут дожди. — Вздохнул Потап и, пока не выкурил сигарету, не продолжил: — Он действительно, приглашал меня и ещё одного поэта. Но, зная грузинское гостеприимство, я мог спокойно приглашать и Викторию. Вот я её и пригласил, сказав, что поедем по делу втроем.
Она, словно сходу почувствовав что-то неладное, тут же отказалась, сказав, что может и на даче заняться иллюстрациями моей книги. Зря я напирал, что книга выходит для аджарских детей и стиль колорит и местность должны быть узнаваемы ими. Потом я долго обрабатывал её мужа, напирая на то, что Виктория давно не купалась в море и ей вообще надо бы отдохнуть от детей и забот — все-таки она в первую очередь художник, а потом уж домохозяйка… Вот так — сморозил, поначалу, с испугу, но после уж не отступился.
Потом мы вместе собирали её в дорогу и, когда на утро должен был отходить поезд, знал бы ты, брат, как я узюзюкался на радостях. В вагон, к тому же плацкартный, поскольку иных билетов среди лета на юг достать так сразу было нельзя, меня под руки притащили два приятеля из ансамбля народных инструментов. Пить я начал с ними ещё с вечера, поведав свою повесть о любви, сразу после их выступления, в гримерной, — можешь представить в каких костюмах они меня привели под руки! Оба были в сапогах, шароварах, косоворотки, чубы, кепки набекрень, а один ещё почему-то никак не мог расстаться со своей идиотской гармошкой. Увидишь таких среди бела дня, сразу подумаешь, что с ума сошел и пригрезилось!.. А ещё в руках я держал бордовые георгины и желтые астры. Дорогие цветы по тем временам, поскольку август только начинался, но букет, я тебе скажу, выглядел тоже убойным. Только её выдержка и воспитанность, не позволили ей сразу же соскочить с подножки поезда с криком: "Чума! Чума!".
А дальше было круче. Я поклялся ей и, сопровождавшему нас поэту, что пить больше не буду, только когда начнется отходняк — опохмелюсь. Но едва мы выехали за границы Московской области, отходняк начался и, поэт с фамилией Сухарь, после той поездки я о нем ничего не слышал, сам предложил мне выпить. Потом мы пошли в вагон-ресторан и обросли компанией. Тем временем Виктория осталась дремать на своей верхней полке. Так ночь, день… Среди второй ночи у меня, кажется, началась белая горячка, или психоз алкогольный… — привиделось, что она проплывает мимо нашего столика, намереваясь сойти с поезда. Небесная картина её, перенеслась в реальность, и с криком: Не покидай меня, вика! — я рванул за ней. Я бежал по плацкартному вагону, продолжая орать не как блаженный, а как падающий в пропасть, срывал за ноги спящих пассажиров с верхних полок и, понимая, что это не Виктория, бежал скидывать следующих… Я орал все громче и боялся, что она не услышит меня, потому что невесть откуда взявшиеся люди, ругались, причитали, кричали, пытаясь заглушить мой вопль. Дети плакали. Видимо я бежал очень резво и очень быстро сдергивал людей с верхних полок, потому что связали меня только в третьем от ресторана вагоне.
Так я связанный и проехал до Батуми под покровительством старого грузина — проводника. Иногда ко мне заглядывал Сухарь, приносил по чуть-чуть опохмелиться, с разрешения грузина, что бы я не окочурился. Виктории не было рядом. Она не видела всего натворенного мною безобразия в полном масштабе, поскольку спала в конце третьего, если считать от начала моего полета за ней, вагона. Но почему-то когда мы сошли в Батуми с поезда, уже вполне приличные, она со мной не разговаривала.
Ну… ты, можешь понять, старик, — сменил свое обращение к Вадиму Потам, словно состарились они за время его рассказа, даже голос его стал стариковским: — Можешь себе представить, что я только не вытворял, чтобы привлечь к себе её внимание. Все было бесполезно. Она не ругалась, она не скандалила, даже не дулась, просто вела себя так, как будто меня нету, а когда я обращался к ней напрямую, говорила со мною на «вы», как с совершенно незнакомым человеком. Мы продолжали пить с Сухарем, но уже потихоньку. Я, временами слишком прямо понимая, что основная миссия мужчины на земле, охранять женщину от других мужчин, начинал кидаться на прохожих, если мне казалось, что кто-то не так на неё смотрит. В конце концов, когда мы ходили по улицам среди бела дня — на местный пляж, предположим, или в столовую — все улицы были пусты. Гостеприимные грузины так не хотели драться с нами, своими гостями, что разбегались по домам, завидев нас за километр, как от прокаженных. Даже на пляже вокруг нас был подозрительно пустой ореол. Представляешь, старик, диаметром метров в сто. Но мы тоже люди тактичные, — соблюдали свой режим и не меняли маршрутов. О творчестве естественно пришлось забыть. И только наивная Виктория иногда спрашивала Сухаря или моего переводчика — надо ли ей или не надо что-то иллюстрировать? Ей отвечали, что ничего не надо. А когда она возмущалась: "А вообще-то что я здесь делаю?" Все и всегда отвечали ей коротко: «отдыхаешь».