Литмир - Электронная Библиотека

На их памяти всего две истории, которые принято называть семейными. Одна уж за давностью выцвела, затуманилась. Рассказывают, будто жена местного учителя красавица Люба сбежала то ли с бродячим циркачом, то ли с заезжим цыганом. Только помнят об этом уж немногие, рассказывают всяк по-своему, и верится в это не очень-то.

А вот вторая история ещё свежа в памяти шалаевцев, ей всего лет пятнадцать. Лучший в деревне плотник Устин — человек вроде серьёзный и обстоятельный — увёл от своего соседа Петра Касьянова его жену Марию. Никто из всей деревни, ни один человек, включая родню Марии и Устина, не простил им тогда этого тяжкого греха. Не простил и не принял. И они ушли из Шалаевки…

Сафониху и Нюрку теперь редко видели порознь, и не верилось, что когда-то они были чужими друг другу. И вдруг Нюрка уехала. Собралась в один день и уехала. Сафониха вроде не сразу поверила в это. А как поняла, что случилось, стал из неё потихоньку дух выходить, словно воздух из продырявленного мяча. Ровно год продюжила, видно ещё надеясь, что вернётся Нюрка. А потом собралась помирать. Всерьёз собралась. Успокоилась, всё живое уже проходило мимо неё, и если она ещё дышала, то лишь потому, что хотела проститься с Нюркой, о чём той и написала. Сафониха знала наперёд, что она приедет. И та приехала.

Моросливым октябрьским вечером к дому Сафонихи подкатил замызганный грузовичок, и из кабины осторожно выбралась Нюрка, прижимая к груди завёрнутого в одеяло ребёнка. "С городским подарочком, значит, пожаловала!" — подивились враз прилипшие к окошкам бабы. Не приметили они, что в руках своих несла Нюрка настоящую бомбу для такого, казалось, прочного шалаевского покоя. "Бомба" взорвалась на другой же день, когда фельдшерица Нина Ивановна сообщила, что у Нюрки сын семи месяцев от роду. Не надо бабам знать высшей математики, чтобы точно высчитать, что никакой не городской он вовсе, а тутошний, что ни на есть шалаевский.

Вот тебе и тихоня! Ах ты… Прикидывалась-то, прикидывалась недотрогой, а сама!.. И захолонули тогда от догадок сердца многих шалаевских баб. И стало ясно: пока не получат они ответа на жгущий душу вопрос, не бывать им в покое и радости.

Больше всех оснований для подозрений было у Клавди Вепринцевой. Её Колька и не старался даже скрыть своих страданий по Нюрке. Но когда обычно тихая Клавдя, будто взбеленившись, потребовала от него признания в грехе, он недоумённо глянул на жену:

— Да ежели б меня Нюрка до себя допустила, неужто бы с тобой жил?

И было в его голосе столько нечаянно вырвавшейся досады, что она поверила: нет, не жил бы. Значит, не он. Однако легче от этого не стало. И мир, царящий в доме, единым махом был порушен.

…Иван Татарников ещё не вернулся с поля, и Дуська извелась, ожидая его. Уж он-то не отвертится, выложит правду! У неё имелось для этого верное средство. Стоило ему чуть голос против неё возвысить или слово не то сказать, как Дуська выскакивала на крыльцо, голося: "Ой, мама, мамочка, спаси!" Тогда из второй половины дома, опираясь на клюку, выходила Иванова мать — крошечная, скрюченная старушонка, усохшая, словно мумия бабы-Яги. Она деловито подходила к Ивану, не слушая оправданий, командовала: "Наклонись-ко, сынок!" — и начинала охаживать его вдоль спины. И хотя сил у матери вовсе уж не было, клюка — толстая, суковатая — делала своё дело. Иван — детина огромный, плечистый, стоял покорно, стараясь обратить всё в шутку. Однако после даже в самый жар на покосе не снимал рубаху, пряча синяки от глаз людских… В тот вечер материнская клюка работала в несколько приёмов, пока не выпала из обессилевших рук. Но признания от Ивана так и не выбила.

…Сашок Белый у своей Настёны и вовсе был на подозрении. Как раз в ту пору, по подсчётам Настёны, возил её муженёк вместе с Нюркой сено из неудобиц к основным стогам. Солнышко, птички, травка… И ведь ни раньше, ни позже лихо это приключилось. Почти пять лет они живут, а дитё всё никак не получалось у них. И вот сейчас, когда затяжелела она, когда долгожданная радость в дом постучалась, судьба подножку ставит.

Сашок, чуть припоздав, по обыкновению не вошёл, а вломился в дом, чем-то в сенях прогремев, что-то опрокинув, и, распахнув руки, пошёл на Настёну, готовясь сграбастать. Однако, ещё не дотронувшись до жены, отпрянул, услыша дикие, нелепые слова:

— Не тронь меня! Не смей! Убери ручищи свои поганые! Иди к своей… Не держу. Знай — изничтожу дитё в себе. Не пущу по миру сироту!

Он на мгновение окаменел и онемел. В себя пришёл не сразу.

— Настя! Настёна! Что ты? Что случилось? Плохо тебе?

И тут из неё хлынули слезы. Она плакала взахлёб, не сдерживаясь. И когда он из её причитаний наконец понял, в чём дело, то взбеленился и ринулся к двери:

— Я убью эту змею подколодную!

Но это только добавило жару:

— Ага, убьёшь! А ребёнка мне, что ли, принесёшь?

— Господи, да при чём здесь ребёнок? Ей-богу не мой он! Не касался я её. Не видишь, что ли, ни на кого, кроме тебя, и глядеть не хочу.

— Сейчас-то, может, и не хочешь. А тогда — вспомни: я страдала, по бабкам да врачам моталась, а ты только на неё глазища свои пялил!

Сашок на это возразить не мог. В своё время, действительно, здорово приворожила его Нюрка.

…Катя Солдатова ждала своего Петра уже одетая, с собранным чемоданом. Она молча, пронзительно и долго смотрела на него, потом одела своих близнят и, подхватив чемодан, направилась из дому. Он знал, как жена умеет молчать. Ничто на свете не могло бы сейчас заставить её вымолвить хоть слово. Так и раньше бывало, но тогда он обычно знал, в чём виноват. А сейчас грехов за собой не чуял. И потому решительно загородил ей путь и потребовал объяснений. Однако, встретившись с ней взглядом, увидел в нём не злобу или гнев, а одну только боль и невольно отступил. И Катя с детьми, пройдя мимо, направилась к дому своей матери.

…Поздно вечером у избы Сафонихи, не сговариваясь, собрались пострадавшие мужики. Они были настроены воинственно. Когда Нюрка вышла на крыльцо в своём неизменном чёрном платке, из-под которого глядели совсем не Нюркины — счастливые глаза, враз пропала их смелость. Она ждала, а они молчали, каждый надеясь на другого. Наконец заговорил Колька:

— Нюр, бабы нас загрызли. Всё одно житья не дадут, пока не дознаются. Ты бы того… сказала бы им…

— Чего сказать-то?

— Ну, ты же сама знаешь.

Но она невинно таращилась на них. И тогда Сашок, вспомнив страшную угрозу Настёны, зло выкрикнул:

— Хватит придуряться! А ну говори, с кем дитё нагуляла!

Нюрка прищурилась и хохотнула:

— А не помню уж. Может, с тобой.

— Со мной?! — Сашок даже задохнулся. — Со мной? Да ты что, спятила? Когда?

— А когда ты ночью вот сюда прибежал. На коленях стоял да в лесок всё тянул.

— Да это же когда — это пять лет назад было!

— Не помню уж. А может, прошлым летом, когда сено-то возили. Забыл, поди?

— Вот дура скаженная! Чего на себя-то напраслину наговариваешь?!

— А может, в другой раз, когда…

— Да замолчи ты!

Взбешённый Сашок повернул прочь. А Нюрка, похохатывая, кричала ему вслед:

— А ты Настёну присылай. Я постараюсь всё вспомнить!

Мужики не узнавали Нюрку. Смелая стала, бесшабашная. Вроде защиту за спиной чует. Но откуда? Не от Сафонихи же, которая вон из окна зыркает и готова всякую минуту налететь на Нюркиного обидчика. Сказав Нюрке по паре слов, заготовленных ещё дома, мужики разошлись ни с чем.

И остался с того дня дом Сафонихи, словно очерченный заклятым кругом. Никто через тот круг не переступал. Все ждали, что уедет теперь Нюрка и старуху с собой увезет. Только они остались. Видно, крепко держала их здесь Андреева могила, на которую они по-прежнему ходили каждый день. Теперь уже втроём.

17
{"b":"284209","o":1}