— Где? Чего села?
— Чечени сели. Тсс…
— Я вот дам сейчас по уху! Сели у них! А ну пошел вон…
— Да чего ты орешь на них? — усмехнулся Глеб.
— Покопай с мое. А гляди-ка, — вдруг улыбнулся могильщик, — какие грудки-то у них. Алые! — Он показал рукой на березу.
— Чечени, — прошептал пацан. — Чечени прилетели. Тссс…
— Видал, понравились, — снова усмехнулся Глеб. — А ну посмотрим…
Под березой в садке прыгали чечетки, звонкая на морозе песня как бы рикошетила от них — словно не они пели эту песню, а как будто она прилетела откуда-то, слегка касалась их и тут же отлетала в пространство. А может, так оно и было, потому что на березе сидели сразу четыре красногрудых чеченя, что бывает очень редко — чтобы столько чеченей сразу вместе, тут было на что посмотреть и что послушать… Вот так, если забыть жизнь, то есть забыть ее горести, — хорошо постоять, пощуриться от яркого зимнего солнца, послушать птичью песню — есть в ней простая, но убедительная правда, вернее, приходит ощущение, что есть в ней правда, — а какая правда? что за правда? — так и не разберешься до конца. Ну вот та, например, правда, что это — кладбище, а над кладбищем — песня, и что тут важней — смерть или песня над смертью, поверх смерти, — разве ответишь однозначно?
— Ишь заливаются… — пробормотал могильщик.
— Спрашиваешь! — усмехнулся Глеб.
Чечетки поют: чи-чи, чи-чи, чи-чи, а чечени: че-чи, че-чи, пи-и… Чечетки призывают: к нам — к нам — к нам, а чечени отвечают: надо — надо — подумать…
— А мудрецы… — сказал могильщик.
— Тсс… тсс, дяденька… — прошипел ближайший к нему парнишка.
И тут что-то случилось во всей этой гармонии — ни с того ни с сего, казалось бы, чечени вдруг снялись с березы, ринулись в одну сторону, в другую, в третью, закружили над березой, кружили и не могли оторваться от нее, как от магнита, потому что чечетки внизу обезумели, пели заливистой, щелкающей трелью, просили, умоляли не бросать их…
«Спрашиваешь!» — подумал Глеб.
Так и оказалось: не смогли чечетки удержать чеченей, сделали они последний круг над березой и резко взмыли вверх, а потом в сторону — и вскоре растаяли в морозной воздушной сини…
— Слабаки, — сказал о чечетках могильщик.
— «Слабаки, слабаки»… — обиделся один из парнишек. — Лучше б не мешали… А то шумели тут, а теперь «слабаки»…
— А ну давай все отсюда! Марш отсюда! — рассвирепел могильщик. — А то я вам сейчас покажу «потише»! Устроили тут не кладбище, а птичий базар…
— Глотку надорвешь, пацан, — сказал Глеб могильщику. — Пошли погреемся…
— П-понимаешь мне… ишь… — не успокаивался могильщик.
Они отправились в сторожку, их сменили Васька-решето и второй могильщик.
— Много еще? — спросил могильщик могильщика.
— К трем закончим. Во сколько принесут? — спросил напарник у Глеба.
— Знаешь, чего спрашиваешь… В три.
— Ну вот как раз. Норма, — сказал могильщик. — Третий день уже пластаемся. Не поскупись, хозяин.
— Ладно, не вякай зря. Получишь свое.
— Оно бы хорошо… Нальем, что ли, хозяин?
Когда на гроб упал первый комок мерзлой земли, а за первым второй, третий, четвертый, могильщики споро и едва ли не весело начали закапывать могилу; их суетливые, беспечально-бодрые движения странно не соответствовали общей атмосфере горя, подавленности и тоскливой растерянности людей перед свежей могилой.
— Порядок, — сказал один из могильщиков. — А ничего теперь не поделаешь, — добавил он как бы в оправдание. — Все там будем. Он раньше, мы позже, царство ему небесное.
— Заткнись, пацан, — шепнул ему Глеб.
— Ясно, — кивнул могильщик. — Молчу. Могила.
Знакомые и родные начали постепенно расходиться, как бы таяли-текли ручейками от могилы; кто-то садился на специально заказанный автобус, чтобы возвращаться с кладбища в тепле, — был сильный мороз, — кто-то уходил пешком. Самые последние от могилы ушли Марья Трофимовна и Серафима.
— Мамка, — сказал им Глеб, когда они вышли за калитку кладбища, — садитесь в автобус.
Марья Трофимовна взглянула на сына, что-то хотела сказать, но словно забыла что и сделала только неопределенное движение левой рукой.
— Ты вот что, — сказала Серафима, — ты сам поезжай. А мы с Машей пойдем…
— Глеб, — низким, ниже обычного, голосом сказала Марья Трофимовна. — Ты смотри чего… соплюха-то наша где стоит… — Она показала рукой: около автобуса маялась Маринка. — А ты как сюда попала? — спросила бабушка внучку.
— А я со всеми, бабушка… — Было видно, она замерзла, как сосулька, рукавички болтались полупустые, ладошки Маринка сжала в кулачки и дула на лих попеременке, как ей думалось, согревающим воздухом.
— Ну вот, везде самой надо, — сказала опустошенно-огорченно Марья Трофимовна. — Присмотреть некому… Вези ее скорее домой, чаем с малиной напоишь, — сказала она Глебу.
— Спрашиваешь! Ну ты, сополь, марш в автобус!
— А-а… сам так не идешь!
— Ну, мы пошли, — сказала Серафима.
— Чего? — удивился Глеб и шагнул к Маринке. — Ты еще там вякаешь против дядьки?! А ну в автобус! — Он взял ее за руку и повел уже было к двери.
— Дяденька, — позвал его вдруг чей-то голос.
Они обернулись, а там, с клеткой в руках, стоит парнишка, а из-за его спины выглядывают еще двое, поменьше.
— Дяденька, — сказал парнишка. — А мы поймали чеченя! — Он с гордостью вытянул перед собой клетку и ткнул в нее пальцем: — Вон! Видите?
— Чего? Чеченя? — удивился Глеб. — А-а… чеченя!
— Какие красивые, — сказала Маринка. — У папы в Москве тоже такие есть.
— Не заливай, — сказал Глеб.
— Да, есть, вот не видел, а говоришь… какой-то!
— Дурью мается, — сказал Глеб. — А вы где его поймали? Смотри-ка, поймали все-таки! — усмехнулся Глеб.
— А мы, знаете… мы пошли, идем, а они вдруг летят… поют, заливаются… Мы садок прямо на дорожку на кладбище поставили, они вниз пикирнули, один прыг… и прямо на хлопку — бац только! — и наш чеченек. Видала, какой красногрудый? — похвастался он Маринке.
— У папы еще красногрудей, — сказала Маринка.
— Ха-ха, — сказал парнишка, обернулся к своим друзьям, и они ответили ему понимающей улыбкой.
— Ну ладно, пока! — сказал Глеб. — Пока, шкеты! — Он повернулся уходить, потому что шофер в автобусе уже нетерпеливо нажимал на сигнал.
— Дяденька, — сказал парнишка, — а мы вас знаем.
— Да ну?! — усмехнулся Глеб.
— Вы в городе самый известный хулиган.
— Что?! — поразился Глеб и рассмеялся.
— И спортсмен еще, — сказал парнишка. — На яхтах классно гоняете. Ух!
Давно уже так глубоко не льстили Глебу, как эти наивные пацанята. В их наивности было искреннее восхищение им — оно тронуло Глеба. В армии, куда он пришел семнадцатилетним сопляком и откуда вернулся двадцатилетним мужчиной, он осознал: в чужих глазах ты такой, каким сам себя утвердишь. Это было железное правило, и хотя годы службы — это ежедневный изнурительный труд, но сама по себе армия — это потенциальная возможность подвига, геройства, необыкновенного поступка; и вот там, в армии, он утвердил себя в глазах начальства и друзей как человек безудержной энергии, исключительной воли, азартного честолюбия, сумасшедшей страсти к первенству в чем бы то ни было. Дважды Глеба награждали именными часами; дважды командир части прикалывал на его грудь медали. Казалось бы, не солдат, а клад; но этот же «клад», когда хотел, не выполнял распорядок дня, внаглую заигрывал с офицерскими женами, пропадал в «самоволке». Дважды из сержантов его разжаловали в рядовые, без счета сидел на гауптвахте. Однажды его хотели даже лишить заслуженной медали, тогда еще первой его медали.
Хотел — и был героем, хотел — и был антигероем, в обоих случаях проявлялась незаурядность его натуры, иногда эта незаурядность принималась за подтверждение глубины его характера, но чаще — хулиганского и анархистского начал в его натуре.
И вот он пришел из армии, чем ему было заниматься? В армии, где у каждого равные возможности, он мог быть первым из-за незаурядности своего честолюбивого и тщеславного характера. На заводе, кроме незаурядного характера, нужны заурядные знания, иначе как станешь первым?