Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Так они и живут. Не сладко, да… Ну, а как же, сладко, оно знаешь как… Да-а… А сейчас вот так… ножку одну сюда, а эту сюда… Сейчас мы их нама-а-ажем, разотрем, им у нас тепло-тепло станет… раскраснеются, разогреются, а потом укроемся, вот так… Видишь, как хорошо… удобно? Удобно, моя маленькая…

— Баба, я большая.

— Большая? Ну, значит, большая, большая-пребольшая-пребольшущая… Вот мама-то не видит, как ты у нас вытянулась, какая ты у нас большая стала. Только вот хворобушка да бабушку не слушаешься…

— Баба, я слушаюсь.

— Вот слушалась бы, так и не болела. На горшочек садишься, надо ножки в тапочки — и сиди себе… А тебе бабушка сколько раз говорит: Маринка, тапочки, Маринка, ножки, а Маринка и в ус не дует, ножки остудит, а потом кашель, и сопельки, и в ясельки Маринка не ходит, и уколы ей ставят…

— Не хочу уколы…

— Значит, надо бабушку слушаться. Встала с постельки, раз быстро тапочки на ножки, пижаму — на плечики, вот и все дела. А то по полу дует, пол холодный, долго ли простуду заработать?

— Я больше не бу-у-уду…

— Ну вот и хорошо. А хныкать не нужно, и плакать не нужно, и никогда-никогда не нужно капризничать. Хорошие девочки и мальчики всегда веселые, всегда здоровые… Вот и Маринка у нас улыбается, она у нас хорошая девочка, послушная. Завтра встанет, и все у нее уже пройдет, правда?

— Да, бабушка.

— Ну вот и молодец. Ночью не распинывайся, одеялком получше закройся и ручки под одеяло прячь.

— Хорошо, бабушка… Баба?

— Что?

— Баба, а дядя Глеб на кухне?

— Да. К нему дяденька с завода пришел, вот как у вас воспитатель есть, так и у него начальник. Главный командир.

— А зачем?

— Что зачем? Пришел-то? Ну, поговорить надо, о делах там разных, обсудить кое-что. Спи. — Марья Трофимовна чмокнула внучку в лобик.

— Они мешают…

— Ну, ничего, ничего, спи. Я сейчас пойду скажу, чтобы потише. Спокойной ночи! — И, улыбнувшись, добавила скороговоркой: — Спокойной ночи, спать до полночи, перевернуть подушку, выкинуть лягушку.

— Совсем-совсем как мама, — улыбнулась Маринка уже сонно.

— Спи… — «Совсем-совсем как мама, — подумала Марья Трофимовна. — Я и была мама, кто же твою маму научил этому? Эх ты, глупая ты моя, глупенькая…» — Спи, — повторила она и пошла на кухню.

То, что она увидела на кухне, как-то даже не совсем сразу дошло до ее сознания. В одном углу, с ножом в руке, стоял Василий Кузьмич, в другом — Глеб.

— Да вы что тут? — только и выдохнула Марья Трофимовна.

— Иди, иди, иди… — говорил Глеб Василию Кузьмичу каким-то странно-ласковым, тихо-обещающим голосом. — Иди сюда, Васенька… Ну что же ты? Но смотри! Смотри, я шутить не умею, ты меня знаешь… Идешь? Ну иди, правильно, иди сюда…

— Глеб! — вырвалось у Марьи Трофимовны.

— Спрашиваешь! — леденяще усмехнулся Глеб. Он стоял, широко расставив ноги, слегка вытянув руки, и делал ими как бы нащупывающие движения, и был напряжен, как струна. — Та-ак… еще немного… иди, иди, я тебя здесь встречу, иди, Вася… Но смотри!

— Убью.

— Правда? А ну иди сюда, так… так… И-и-опп! — В тот момент, когда Василий заносил уже руку, Глеб резко шагнул вперед — сделал как бы молниеносный выпад — и страшным ударом кулака выбил у Василия нож из руки. Василий растерянно замер, Глеб цепко ухватил его запястье мощной клешней. — Ну?! Что с тобой сделать? Может, воткнуть перышко?

— Твоя взяла.

Глеб небрежно, но с силой пихнул Василия, тот плюхнулся на стул, голова его странно-безжизненно свесилась, и он тут же уснул.

— Охламон! — Глеб брезгливо отряхнул руки. — Знать надо, пацан, с кем связываешься!

— И это у вас мастер такой?! — побелела от возмущения Марья Трофимовна.

— «Мастер»! — усмехнулся Глеб. — Он такой же мастер, как ты мне — тетя. Охламон он.

— А ты сам что говорил? Вот, мол, мамка, мастер, пришел посмотреть, как тут и чем его подручный дышит…

— Спрашиваешь! Я сказать все могу. А ты уши развесила. Тебе скажешь, так ты разве дашь посидеть культурным людям? Может, надо было сразу тебе выложить: знакомься, Васька-решето, прошу любить и жаловать, убийца. Одного кореша по пьянке в Чусовой утопил, взял и бросил его в реку, а второго за жену прирезал…

— Н-н-ну, Глеб, смотри! Доведут тебя до скамьи твои дружки! Чтоб духу его здесь больше не было!

— Спрашиваешь!

— Я серьезно с тобой говорю! Мне это уже вот так надоело. Водишь всякую шантрапу в дом!

— Ладно, замнем для ясности. Предок где?

— Гляжу я на тебя, ну совсем ты совесть потерял. Какой тебе отец «предок»?

— Не шуми, мамка, — вдруг мягко-лениво сказал Глеб. — Прибереги свои педагогические способности для Маринки. Я уже ученый, ученого учить — только портить.

— Ученый! Надо было в детстве хлестать ремнем побольше, тогда, может, научился бы мозгами шевелить!

— Надо было. А о видишь, какой я вырос — изнеженный, избалованный, только что не кусаюсь. Киселек на водичке.

— Да уж киселек! Ох, зла я на тебя, давненько у меня руки на тебя чешутся.

— Спрашиваешь! Одна муха тоже пробовала слона прихлопнуть…

— Неужели и мать можешь ударить?

— Ма-а-амка-а… — Глеб вдруг нежно обнял мать за плечи. — Ну, я у тебя любимый сын или нелюбимый? Говори: любимый… Ну а если любимый сын хочет выпить, а у мамки в заначке есть самогон… есть? Налей рюмашечку, уважь любимого сына.

— Подъехал… Был любимый, да сплыл.

— Ну кто тебе цветочки вышивал к Восьмому марта? Кто полы помогал мыть? Кто…

— Вспомнил! Это было когда? Когда рак на горе еще не свистел.

— Темнишь, мамка. И зачем только я цветочки тебе вышивал? Не любишь ты быть благодарной…

— Эх, кто бы тебя послушал! Кто бы тебя пристыдил…

— …«бесстыжая твоя рожа», так? — подхватил Глеб. — Спелись вы, я смотрю, с предком. Кстати, где действительно наш любимый предок?

Марья Трофимовна махнула рукой и поднялась наверх, в свою комнату, присела за стол, перечитала еще раз Людино письмо. «Горе, горе, горюшко…» — вздохнула она и, подперев лицо руками, долгое время сидела, как будто думала о чем-то, и в то же время если и думала, то непонятно о чем… Как-то жалко ей было всех на свете, а больше других — себя, даже это и не жалость была, а какая-то тяжелая, остро пронзающая ее и остающаяся на дне души, как осадок, грусть… Она слышала, как во сне чмокала губами Маринка, как иногда вдруг начинала требовательно шептать: «Дай… дай…» — и надо было бы, чувствовала Марья Трофимовна, встать, подойти к внучке, но откуда-то появилась сковывающая тяжесть в руках, в ногах… и так шло время, а Марья Трофимовна не вставала, не двигалась… «Что же это я?» — думала она встревоженно и даже как будто порывалась — внутренне — хотя бы к какому-то действию; но делать ничего не могла, да, пожалуй, и не хотела ничего делать… Лишь только позже, уже чувствуя, что так она может уснуть прямо за столом, она потянулась к бумаге, к чернильнице, обмакнула перо и быстро, довольно легко вывела: «Здравствуйте, дорогие мои Люда и Витя!» — но дальше этого предложения сдвинуться не могла. И хоть она думала, что написать надо, ведь они там ждут, Люда волнуется, переживает, трудно было перебороть то ли апатию, то ли усталость, то ли недомогание, что с ней такое было, она не знала, скорей всего — обычная усталость от прошедшего дня, полного забот, волнений, беспокойств, огорчений. А другое что-нибудь было? Радость, удовлетворение, надежда, счастье? Радость? Пожалуй, да; эту радость приносила ей Маринка — просто своим существованием, несмотря на трудности и хлопоты, связанные с ее воспитанием. Удовлетворение? Пожалуй, тоже да; это удовлетворение она находила в работе, работа всегда примиряла ее с жизнью, отвлекала от хаоса и бремени бесконечных дум и забот о доме, о семье. Надежда? Если бы знать точно, на что можно надеяться, она, наверное, могла бы ответить: да; но ведь те надежды, которые вдруг непрошенно-негаданно вселялись в нее, были надеждами скорее чувственными, шли от чувства, от сердца, а это всегда так непонятно, что и не разберешься, на какие такие подарки судьбы можно еще надеяться в жизни. Счастье? Это было самое непонятное для нее: точно так же и на пятом десятке лет, даже скорее на исходе этого десятка, она никак не могла понять: есть все-таки на свете любовь или нет? Себе она отвечала: нет; так было легче, понятней, но в общем она не знала, не понимала до конца, что это такое — любовь, и два этих понятия — счастье и любовь — были самые для нее загадочные.

52
{"b":"281058","o":1}