— Карабин мой там, за печью… В нем три патрона, проверьте, — произнес он, обращаясь к лейтенанту.
— Какая разница, сколько там патронов?..
— Три… а десять тут, в кармане… Мне их выдали вместе с карабином, в сорок третьем. Пятнадцать. Они были у меня всю войну. И только теперь, в лесу, один раз стреляли из карабина. Стрелял Стась в этого, как его… Да я помешал… А второй раз, сегодня, стрелял я, в самого… — Любомир кивнул на печь.
— Хотел откупиться? — спросил лейтенант.
— Хотел жить…
— А чего под печь полез?
— Со страху…
Сержант напряженным взглядом оглядывал пленного, от его сапог до полотняно-бледного детского лица с тонкими сухими губами и черными усиками, и вдруг взорвался:
— Мать твою… Ну, пусть этот… Туда ему дорога, а ты?! Чего полез? Пятнадцать патронов, пятнадцать патронов… Отца не было штаны спустить?
— У меня никого нет, ни отца, ни матери… Всех война накрыла…
— Рука перевязана?
— Не до этого было…
— Пятнадцать патронов… Дайте бинт…
— И воды… — попросил пленный. Он качнулся и, если б не поддержали, упал бы. Его подвели к лавке, усадили, дали воды. Он жадно, проливая воду на гимнастерку, выпил, откинулся спиной к стене, закрыл глаза. Так и сидел с закрытыми глазами, пока сержант разрезал рукав гимнастерки, забинтовывал.
В хату начали сходиться люди. Вошел Игнат. Посмотрел на мертвого Стася, на недогоревшие деньги, промолвил:
— Вопщетки, вот и все, и имеешь… «Дай тебе боже разум, а мне гроши…» Однако ж и они не понадобились.
XV
Работы наползали одна на другую, и не было мочи успеть за ними, хоть ты день надбавь или ночь укороти. И до войны Игнат Степанович мастерил самопрялки, а война еще более нарушила ход жизни, заставила людей научиться обшивать и одевать себя, и уж тут без самопрялки совсем стало невозможно. Заказов было много, и Игнат Степанович пилил, строгал и точил до поздней ночи. Вставал чуть свет, трубку в зубы и впрягался в работу, врастал ногами в стружку. Глаза боятся, а руки делают, и скоро его самопрялки крутили суровье в каждой липницкой хате, да не только в липницкой…
Думал Игнат Степанович, что отвоевал свое, что его война отошла вместе с перестрелкой в Миколковой хате, однако же нет. Она напоминала о себе по ночам, являлась в судорожной горячке тревожных снов. То снилось, будто его ведут на расстрел, и пускать в расход должен Стась, и вот он стреляет — сзади, под левую лопатку, Игнат Степанович чует жгучую тяжесть пули, что вошла в тело, и валится наземь. Валится и только тогда начинает сознавать, что все это не взаправду, во сне. А то виделась собственная могила — продолговатый затравенелый холмик на тихой поляне, где-то там, в Штыле. И так жаль было самого себя: он лежит в могиле, а наверху все зеленеет, цветет, идет в рост. Несколько дней не мог избавиться от ощущения, что где-то в лесу и вправду есть его могила, хоть сходи да проверь…
Старый хлеб съели, нового еще надо было дождаться, а без хлеба — ни с косой, ни с рубанком.
Наскреб Игнат деньжат, поехал за хлебом в Бобруйск. Попросилась и Поля вместе с ним.
Выстояли день в очередях, пуда по два купили, рассовали по мешкам и котомкам. В вагон втиснуться не смогли — ехали на крыше, держась за вентиляционные трубы. Хорошо, что труб этих было много. По всему поезду лежали такие же, как они, мужики и бабы — с мешками и котомками. Около Игната с Полей — женщина из-под Свислочи. Котомку привязала к трубе, руками вцепилась в углы. Разговаривали, чтоб не задремать и не сорваться вниз, потом притихли. И незаметно уснули: близилось утро.
Задремал было и Игнат, но вдруг словно кто толкнул его под бок. Открыл глаза: над женщиной стоял, нагнувшись, какой-то мужчина. Он взмахнул финкой по рогам котомки, они и остались в руках у женщины. Она ничего не почуяла, спала. Котомка с хлебом перешла к мужчине. Он уже и не смотрел на женщину, следил за Игнатом. Их взгляды встретились, и Игнат увидел, что это детина лет восемнадцати с настороженными, холодными в своей решительности глазами. Обе руки у Игната были заняты: одна с мешком, второй он держался за трубу.
— Положь на место! — проговорил Игнат глухо и подтянул ногу для прыжка.
Вскинула голову и Поля. Детина какое-то время раздумывал, потом кинулся прочь. Бежал, а котомку из рук не выпускал. Игнат бросился за ним:
— Стой, мать твою!..
Их вагон находился в голове поезда, они бежали в хвост, перескакивая через людей, мешки и узлы… Люди со страхом смотрели на двух ненормальных, чесавших по вагонам.
Поезд шел среди поля. Промелькнула небольшая речушка, колеса вагонов глухо прогремели по невидимому мосточку, и тут до Игната долетел отчаянный Полин крик. Обернулся: поезд приближался к мосту через реку, и на него уже наплывали черные стропила.
— Ложись! — крикнул Игнат детине, падая на крышу вагона.
Но тот продолжал бежать. Его силуэт отчетливо виден был в проеме моста, и Игнату подумалось, что, возможно, он так и проскочит.
— Ложись!!! — завопил Игнат, и в это время черная косая поперечина чиркнула парню по голове. Он подскочил, как будто собираясь нырнуть в реку, распластался в воздухе и свалился на крышу вагона. Рассыпались и, как бобы, покатились вниз буханки хлеба из развязанного узла…
Поезд затем долго стоял на следующей станции. Явились милиция, доктор. Убитого сняли с крыши вагона, отнесли в маленькое станционное здание. Ударом у него была снесена верхняя половина черепа. Смерть, как заключил доктор, наступила мгновенно. Какое там может быть не мгновенно: полголовы нет и вместо мозгов студенистая каша. Никаких документов при убитом не нашли, лишь пришитый к подкладке фуфайки чехол от финки. Не для забавы пришивал и, видать по всему, не впервые показывал финку.
Милиционер снимал допрос тут же: что, как, почему?..
Плакала женщина из-под Свислочи, повторяла: «Чем же я детей кормить буду?..» У нее их было трое, и для них собрали буханок пять хлеба. Добавил к ним и Игнат свои две.
Плакала Поля, теребя пальцами уголки платка: такой молоденький хлопец, ему бы жить да жить, но вот сгрузили на какой-то станции — где родня, где дом?
Чуть позже, когда они шли со своей станции домой, Поля рассказывала Игнату: «Вцепилась я в мешки, держу и сама держусь за трубу, гляжу, как ты догоняешь его. И что меня толкнуло взглянуть вперед? А на паровоз наезжает черная рама моста. Глянула назад: вы все бежите, ничего не видите… И тогда я закричала…»
Этот крик и уберег Игната.
А еще через некоторое время, уже на полпути до Липницы, Игнату вдруг стало плохо. Сперва бросило в холод, потом в жар, не хватало дыхания, чужими, ватными сделались ноги, и весь он стал вялый, словно сам не свой. Игнат знал, что это значит. Это была она, контузия, которая так долго не беспокоила его, как бы щадила… Надо было где-нибудь отлежаться…
Метрах в ста от дороги стояла скирда соломы, к ней и свернули. Поля забрала у него мешок. Игнат едва переставлял ноги. Он ожидал, он знал: вот-вот должен начаться приступ…
Поля быстро надергала соломы, устроила постель, уложила Игната. Расстегнула поддевку, рубаху, послушала сердце: оно билось как ошалелое.
— Вопщетки, ты уже думаешь, может, совсем перестало биться? — сделав усилие, промолвил Игнат. Он лежал откинув голову. Попросил, с трудом ворочая языком: — Ты не гляди на меня, отвернись.
На губах у него выступила пена, его начало бить. Потом он долго лежал с закрытыми глазами. Поля растирала ему грудь — кругами, захватывая все шире и шире. Рука ее, поначалу холодная, сухая, разогрелась, стала мягче. Игнату приятно было ощущать эту крепкую теплую руку, и он чувствовал, что ему все легче дышать, потом начало клонить в сон. Он не заметил, как провалился в забытье, а когда разлепил глаза, Поля по-прежнему массажировала ему грудь. Но делала это медленнее и спокойнее, и глаза ее смотрели куда-то далеко-далеко.
— Со мной что-нибудь было? — спросил, с усилием разжимая зубы. Не ворочался язык.