— Брось ты, мама. Отломанный сук не приживается.
— Отломанный. Очень быстро вы отламываетесь.
Лёкса замолчала. Иван слышал за спиной — рывками — ее шаги, слышал, как она тяжело вытаскивала свои резиновые сапоги из липкой земли… Сам же вспоминал свое…
IV
Зимними вечерами, когда на улице ветер гонял сухой снег и сыпал им в лицо, как ни закрывайся, когда ни около плетня, ни серединой улицы не пройти, чтоб не завязнуть в сыпучих сугробах, не набрать снега в бурки, хорошо было по протоптанной многими ногами стежке заскочить в затишье Петрова двора. Ветер не доставал сюда, за стену, и можно было отряхнуть снег с воротника и шапки, чтоб не нанести в хату. Здесь же всегда стоял веник — обмести бурки. А тогда уже можно было войти в первую, холодную, половину хаты (там под потолком всегда желтел огонек лампы) и с этой половины — во вторую. После мороза, снега и ветра на улице здесь был сущий рай. Вовсю, накаливаясь до малиновой красноты, горела печка, от стола валил дым — там курили картежники, а вокруг них толпились те, кто опоздал занять место за столом и теперь ожидал своей очереди, пока кто-то вылетит, и те, кто каждый вечер приходил сюда, чтоб отогреться в тепле, почесать языки, с одинаковой радостью поиздеваться над «дураками» — все равно, кто б в них ни оставался. Собирались здесь и мужчины, но больше было парней и девок.
Петр ходил во вдовцах, и жили с ним две дочери — Клавдия и Вера. Даже не с ним, а он жил при них. Петр каждую весну нанимался пастухом, как только сходил снег, в свою хату приходил только ночевать: кормили его, давали нижнее белье по очереди те хаты, которые пускали в стадо коров. Каждая хозяйка от себя оторвет, от детей, а постарается, чтоб пастух и вкусно поел, и в хорошем настроении вышел в поле, и Петр ходил с красным как свекла лицом, всегда что-нибудь бормоча под нос. Дочери его жили сами по себе, но тоже чувствовали блага пастушьего промысла — отец приносил им и хлеб, и к хлебу.
Старшей, Клавдии, перевалило уже за девятнадцать, и это она была причиной того, что у них всегда собирались хлопцы и девчата. Вере же она была и за мать, и за сестру. Вера росла медленно, заморенно, ходила в четвертый класс, а вид имела второклассницы. Но всем бросалась в глаза ее не по возрасту серьезность. Чистила ли она картошку маленькими быстрыми ручками, подкладывала ли поленце дров в печку, приносила ли воду — всегда брови сведены, губки вытянуты вперед, словно она сама себе на память повторяет какой-то урок.
Компании для пожилых женщин здесь не было, для мужчин — тоже. Петр не напарник. О чем с ним поговоришь, когда даже «добрый вечер» ему надо кричать в самое ухо. Однако мужчины все же частенько заглядывали сюда. Им это было удобней — они приходили вместе с парнями.
Сам Петр редко принимал участие в этих вечеринках, обычно сидел на лавке и, улыбаясь чему-то своему, мурлыкал, как кот, себе под нос и плел лапти. Из всех видов обуви Петр признавал только одни лапти. В них он ходил и весной, и зимой. Даже на пасху ходил в лаптях. Праздничные лапти плел он особенно старательно и красиво, веревки вил специальные, потом опаливал их, они делались черными и, красиво скрещиваясь, сжимали на ноге белые льняные онучи… Петр отличался еще в одном: он за лето всегда запасал вдоволь сухих дров и не жалел их зимой, лишь бы в хате было тепло.
Оставив школу после семи классов, почти каждый вечер в хату к Петру начал ходить и Иван. В карты он не играл, в домино тоже, но любил сидеть где-нибудь на лавке, слушать зубоскальство хлопцев и мужчин. В душном тепле хаты, в этом шуме, где все были равными — и старые, и молодые, он тоже чувствовал себя как бы ровней и с этими обросшими колючей щетиной мужчинами, и с парнями, хотя был здесь самым малым по росту. Он не обижался, если вдруг кто-нибудь звал его: «Где ты, Ясёк, иди сюда», — не Иван, а Ясёк, и он покорно шел на голос, неловко улыбаясь, откликаясь на кличку, как на законное имя. Эта покорность, готовность услужить, незлопамятность давали ему место в компании курцов и картежников. Они его принимали в свой кагал как равного, потому что он как равный трудился с ними летом и зимой. Он ездил с ними в лес, за речку по сено, таскал бревна и мешки. В чем можно было, он старался не отставать от них. Когда его посылали «к Маланье», охотно бегал, возвращался от нее с бутылками самогона, пробовал и сам выпивать, хотя ни вкуса в самогоне не чувствовал, ни охоты к нему не имел. Ему тогда сравнялось четырнадцать лет, и разговоры старших парней и мужиков о женщинах и девушках, бесстыже искренние и хвастливые одновременно, и страшили его, и вызывали повышенный интерес, волновали. Он слушал их, хотя и стеснялся, делал вид, что они его не интересуют, а сам старался не пропускать ни одного слова. Беспокойный огонь наивного восхищения женщиной, ожидания чего-то неизвестного и грешного уже будоражил его кровь.
Иногда хлопцы приносили цимбалы, и тогда начинались танцы. Учился танцевать и Иван. Митя, или, как его чаще называли, Четыресорок, играл на цимбалах, а «его» Клавдия была свободна и учила танцевать подростков. Иван боялся Клавы, потому что она чересчур смело прижимала его к своей большой, горячей груди, и старался вывернуться из ее рук.
Все разбивались на пары, каждый парень старался танцевать со «своей» девушкой, у Ивана «своей» еще не было, и он присаживался к печке, ближе к Вере — помогал решать задачи или читал ей что-нибудь из хрестоматии. Иван тосковал по школе и радовался, что Вера внимательно, как учителя, слушала его.
Трещит огонь в печке, скачут искры. Вера сидит на полу у раскрытой дверки. На коленях у нее задачник, а тетрадь, чернильница-бутылочка и ручка — на маленьком табурете. Лицо ее раскраснелось от огня, но она не отодвигается от печки, хотя здесь и жарко, искры стреляют — того и гляди прожгут задачник, тетрадь. Она смотрит в печку, на огонь, мечущееся пламя озаряет ее лицо, оно такое красное, что кажется — вот-вот и само вспыхнет огнем, и глаза вспыхнут как угольки.
Иван сбоку печки приткнулся на березовом чурбачке. Чурбачок тонкий, сидеть неудобно, и Иван крутится, умащивается на нем, как петух на спице…
— Ну, читаю еще раз… Слушай: «Из города А в город Б друг другу навстречу вышли два путешественника…»
Шумит, аж гудит, ломаясь в колене, пламя, пахнет березовыми дровами, как в бане, когда ее только начинают топить. Иван чувствует, как сохнут и наливаются теплом его щеки, и слушает гул голосов за столом — сегодня там что-то злится и часто срывается на крик Митя:
— Ты что думаешь, я слепой, не вижу… Короля — дамой… По голове сейчас этой дамой!
— Ну-ну, тише… ты б только по головам… Я пошутил.
Иван поднимает глаза на Веру.
— Так с чего начнем?
Вера как будто ничего не слышит — ни того, что только что прочел ей Иван, ни того, что делается за столом. Она смотрела в печку, на пламя, и сейчас встрепенулась, услышав голос Ивана, недоуменно смотрит на него.
— Надо узнать, на каком расстоянии от города А и Б они встретятся и какое расстояние между городами.
— А что, если они совсем не встретятся? — На Ивана смотрят круглые, как пуговицы, красные глаза.
— Как это не встретятся?
— Ну как? Разве между городами только одна дорога? Может, один пойдет по одной, а второй по другой — и разойдутся…
— Да нет, ты не понимаешь… На земле нет таких городов А и Б. Это только в задачах пишется.
— Разве ж может быть так: пишут, что есть, а их нет? Так не бывает. И как же они встретятся, если таких городов нет?
— Встретятся… Должны — значит, встретятся, — Иван начинает злиться. — Так что мы узнаём первым вопросом?
— Первым вопросом? — Вера морщит лоб, от носа вверх по лбу бегут две ложбинки. — Первым вопросом… — Иванову злость как рукой снимает.
— Ну, слушай еще раз. Только внимательно. Вот два города — А и Б. — Иван берет карандаш и чертит на листе бумаги схему. — Из города А в город Б…
— Ну скоро вы разберетесь со своими городами? — Это уже от стола Четыресорок. — Плюнь ты на все, Иван, да иди сюда. Возьми чарку.