Но тут же они развернулись и понеслись обратно на него, и он побежал вокруг хаты, прячась за углы, и с замершим сердцем наконец услышал, как топот стал затихать и затихать. Тогда Иван зашел в хату, нашел канистру с керосином, и, облив углы, поджег. Пламя рванулось вверх, словно выстрелило.
И, проснувшись, Иван еще долго слушал дикий стук своего сердца, до мелочей припоминая этот непонятный сон, ясно видел коней, слышал их топот и чувствовал только что пережитый страх. Даже теперь, стоило только закрыть глаза, появлялись сытые — аж переливаются! — нереально голубые спины коней, выпученные, налитые кровью глаза. Только теперь не было того ночного страха, остались лишь удивление и радость. Как это было красиво! Страшно, но красиво. Так страшно и так красиво, что сердце готово было разорваться.
И удивительно, вспоминая сон, Иван думал о Вере. Словно этот сон какими-то невидимыми нитями был связан с Верой.
«Это хорошо, Вера, что ты приехала, — думал он. — Это очень хорошо. Я хочу видеть тебя. Мне надо увидеть тебя…»
Пока Иван взрывал слежавшийся, спрессованный навоз — корове подстилали скомканный, спутавшийся лен, который каждый год оставался на стелище, а Лёкса собирала его и привозила на двор, — пока накладывал на носилки, Лёкса сидела у стены хлева на лавке. Успокоенная, немного размягченная работой и теплым днем, довольная, что приехал сын, она думала о себе, о Левоне, о детях, и ей приятно было думать, потому что эти мысли открывали ей ее саму не такой, какой она привыкла себя считать, — маленькой, слабой, слезливой, а другой — сильной, уверенной, красивой. Всю жизнь ей не было времени думать о себе: мать всегда думает о детях и лишь потом, если остается время, о себе. Такого времени она никогда не имела. С нею было пятеро, когда Левона не стало, — где тут быть другим мыслям! И теперь она думала о себе, смотрела на себя как бы отдельно от повседневных мелких хлопот, которыми всегда полна жизнь каждой бабы, а особенно жизнь многодетной деревенской вдовы.
Она вспоминала Левона, каким он был в те военные годы и каким остался навсегда, видела саму себя рядом с ним, тоже молодую и здоровую.
Она сидела на лавке, слышала глубокое дыхание Ивана, видела его черные задумчивые глаза и капли пота на лбу, великоватый нос, сильные руки со вздувшимися венами и видела и слышала совсем другого Ивана.
…Та ночь была холодная и метельная. Еще днем Лёксе стало нехорошо: подкатывала под грудь пустота, тянуло внутри, болел живот. «Не надо было поднимать так тяжело, — не в первый раз подумала она. — Не надо было браться за тот мешок».
Она ходила пятым и знала, что означает эта тяжесть в животе, и горячка, и ломота в спине.
Кончался седьмой месяц, как Лёкса забеременела, и она думала, что все обойдется.
Весь день была на ногах, истопила печку, сварила обед, потом поужинали. В хате было непривычно просторно: уже два дня, как отряд Ивана Ивановича выбрался из Буднева, оставив лишь санитарный взвод.
Дети — все четверо — спали на полатях и на печке, она с Левоном — на кровати. Еще вчера на этой кровати спали санитарка Галя и командир взвода Осипчик. Они недавно поженились — чернобровая смуглая Галя и молчаливый Осипчик, и Лёкса с Левоном отдали им свою кровать. Сами они спали на полу.
После глухой полночи, когда окна заледенели и по хате пошел холод, Лёкса разбудила Левона:
— Левон, Левон, встань. Я рожаю…
— Ты что, с ума сошла?.. Еще ведь не время…
— Я знаю, что не время, но и знаю, что рожаю… Встань, разложи в печке огонь… Поставь греть воду…
— Может, ты еще выдумываешь, — Левон быстро натянул штаны, на ощупь нашел в печи бурки — они сушились там. Зажег «соплячок», поставил его на стол, бросил сухих щепок в печку.
Лёкса лежала на кровати, тяжело дышала, смотрела в потолок, слушала, как трещат, разгораются щепки.
— Разбуди Реню… Пусть сбегает за бабкой…
— Она бояться будет…
— А как же без бабки?.. — Лёкса уже кусала губы.
Левон подошел к полатям, взял за плечо дочку:
— Реня, встань. Встань, Реня! Сбегай к Агеихе. Скажи, пусть бежит сюда. Мать рожает…
Реня сразу вскочила, как и не спала, быстро оделась.
— Открой сундук, Левон. Там с левой стороны две пеленки ситцевые, достань их. Под ними льняные, тоненькие, и их достань… Что еще. Ага, принеси из сеней корыто, пусть греется…
Она закрыла глаза. Лоб ее обсыпало потом. Она лежала и слушала, как гудит огонь в печке и как теплый воздух идет по хате, и будто не слышала боли, которая пронизывала ее всю, разламывала на части. Ей приятно было видеть Левона, растерянного, беспомощного, робкого. Он редко когда смеялся и еще реже — с ней. Она уважала его и немного боялась. А теперь ей было хорошо с ним. Она жалела его. Жалела, что он такой серьезный, прячет и ласку свою, и доброту и не знает, что с ними делать. Он, как богач, который не раздает свое богатство не потому, что скупой, а потому, что не знает, кому и как отдать…
Ей пришла в голову мысль о том, что еще вчера на этой кровати спали молодые, а сегодня она рожает. «Ну и что из того, что молодые, ты же сама давно уже не молодая, пятого рожаешь…» — думала она и снова вспоминала о том, что всего лишь вчера на этой кровати спали молодые.
Дикая боль пронзила ее всю.
— О-ой!
— Кричи, Лёксочка, кричи… Дай я тебе подушку подложу под спину… Удобнее будет… Кричи…
— О-ой… Не гляди!.. Дурак, бесстыжий, отойди… Ой!.. Осторожно, Левонка… Головку осторожно… О-о-о-ой… Пуп, пуп перевяжи…
Он бросился искать нитки — в сундук, в шкафчик — нигде не было. В ящике стола наткнулся на клубок дратвы. Откусил кончик, пережал пуповину.
— Живой ли хотя?
— Живой, — Левон держал маленький розовый комочек над корытом, обливал теплой водой.
В окно кто-то грубо забарабанил:
— Гасите огонь! Самолеты!
В раму еще раз гвозданули. Казалось, она не выдержит, рассыплется. И тут грохнула дверь, и в хату ворвался человек — в черном полушубке, с наганом в руке.
— Гасите огонь сейчас же, а то перестреляю! — рявкнул он, бешено бегая глазами по хате.
Лёкса видела, как побледнело лицо Левона, как ступил он навстречу горластому.
— Тише. Видишь… Ребенок родился.
— Что?.. А-а-а, — человек вроде смутился, хотя до него еще не доходило все, отступил назад, — Занавесьте чем-нибудь. Потому что как ухнет штучку — мокрое место останется. — Задом, задом, отступая перед Левоном, он вышел.
Левон завернул в какую-то тряпку ребенка, схватил постилки, набросил на одно окно, на другое. Прислушался. Где-то высоко слышался нудный тягучий гул. Он заметно отдалялся…
— Боже мой, будет ли он жить… Семимесячный… Такой малюсенький. Зеленый. Мохом поросший… — Это сказала сама Лёкса едва слышно, одними губами. А он, этот зеленый, обросший мохом, вдруг сморщил личико и не то заплакал, не то пискнул — раз, второй, третий…
— Захочет, так будет жить, — сказал Левон.
В сенях послышался топот ног. Шла Реня с бабкой Агеихой.
…Лёкса словно очнулась, подняла глаза. Иван стоял у ворот, опершись на вилы, смотрел на нее. Черные, коротко подстриженные волосы. Они у него курчавятся, можно было бы отпустить, но так он был красивее, так он казался моложе. Широкие в кости руки. Рубашка на груди расстегнута, как рожок косынки видна загорелая грудь. Каждый год так жарится на солнце, что и за зиму загар не сходит. Узкие брюки плотно облепили ноги. Мог бы выбрать и с более широкими штанинами. Тогда б не было видно, что ноги кривоватые.
Она встрепенулась, поправляя волосы, додумала: «Думал ли кто тогда, что из него толк будет. А гляди ты, слава богу. Захочет — будет жить». Поднялась.
— Давно были письма? — спросила тихо, как после сна.
— От Валика уже с месяц ничего не было. И Алеша молчит. Все никак десяти минут не выберут черкнуть пару слов… Реня, правда, недавно присылала. Лида тоже. Собирается на лето приехать с детьми.
— Пусть едут. Молоко есть, мясо… Хоть ягоду какую дети подымут да потешатся. А может, которая и совсем останется.