— Взять хоть бы Сидора Тумиловича. Тот никогда больше двух слов связать не мог, да и те — «дай закурить», а можно было — так и вовсе молчал. Хотя и работа у него была такая: сторож, да ночной. С кем ночью поговоришь? Разве что с собакой, если она трется у ног. А в пятьдесят шестом году снегу горы навалило, около телятника по самые стропила намело, вот по этой горе волки и забрались на крышу. Нашли соломенную заплату, разгребли — и внутрь. Пять телок зарезали. Утром телятницы пришли кормить, а они лежат с выпущенными требухами. Да и то, видно, кто-то спугнул, а так могли бы всех перерезать.
Разыскали Сидора: дрыхнет себе на печи. «Где ты был и что видел? Вот тебе телефон — докладывай сам председателю, как все вышло». Сидор и так чуть живой был, когда своими глазами увидел, как волки распорядились, а тут… кто займет смелости сообщить о таком председателю? Да некуда деваться. Взял трубку и говорит: «Дак во, Семен Мартинович, вчера это ничего такого, а сегодня — на́ тебе, во што…» Председатель ничего не понимает, а он — опять свое: «Вчера это ничего такого, а сегодня — на тебе — во што…» Раза три повторил, пока тот не отверезил его матом. «Что такое — «во што»?» Тогда только Сидор нашелся и со злостью выпалил: «Не знаете, что такое во што? Волки ночью пять телок зарезали — во што!..» Как он и жив остался — мало кто догадывается. Судить собирались за халатность, что прокараулил ту заплату. Заборский человек был крутого нрава, да оно и правда часто так бывает: вчера ничего такого, а сегодня — на тебе… — в голосе Игната Степановича слышится озабоченность чем-то, даже раздражение.
— Что-то давно я леса не вижу возле мельницы. Или доски никому уже не требуются? — интересуется Валера, оглядываясь вокруг.
— Кому нужны, кому не нужны. Сегодня завернул на своем газике Гончаренок, председатель. Зашел внутрь, все облазил, ощупал, где что и как. Спрашивает: «С годик еще эта бабулька послужит нам или нет?» Говорю: «И больше послужит, если с головой…» Словом, никаких досок. Есть столярный цех, нехай там и разбираются. А тут только зерно молоть. Вопщетки, оно и верно, у них там вертикальные пилы, станки разные, а не просто голая крутёлка, как у нас…
— Значит, дядька Игнат, объекту нашему приходит конец? — по-своему объяснил ситуацию Валера.
Он сказал «нашему» неспроста. Игнат Степанович давно научил Валеру ходить возле пилы, запускать жернова, и Валера подменял его, когда в этом была острая необходимость.
Игнат Степанович ничего не ответил. Положил ключ в карман и по раскисшей земле двинулся на дорогу. Валера шел следом.
— А чего-та вы сегодня не на мотоцикле? — снова поинтересовался Валера, направляя мысли Игната Степановича в другую сторону.
— Вопщетки, мотор что-то стал барахлить. Хотя с мотором можно было бы что-то придумать… сам видишь, на Яворской гребле такая каша — танк потопишь, сунувшись… А мотоцикл, скажу тебе, когда исправный, — и по грязи, и по снегу волокет как зверь.
«Зверь» — это трехсильный драндулет Минского велозавода, самая первая модель, которую сейчас вряд ли где увидишь, даже в музее. Игнат Степанович взял его через сельпо, как только они пошли в продажу. «Вопщетки, машина не уступает заграничным маркам», — упрямо твердил он, когда кто-нибудь заводил речь о том, что мотоцикл уж больно трещит и не дает спать не только собакам, но и людям.
Игнат Степанович сделал к нему прицеп на велосипедных колесах и что только не ухитрялся таскать на нем — дрова, мешки с мукой, цементом, ящики с гусями и поросятами, даже жерди. Но не было ничего страшнее, чем видеть, как Игнат Степаныч везет с дальней делянки сено. Разогнав свой мотофургон в лесочке (дорога там шла под уклон), он вылетал на ровное и, набирая все большую скорость и теряя сдуваемые ошмотья сена, торпедой несся к селу. Казалось, нет такой силы, которая могла бы остановить эту бешеную торпеду, спереди которой, согнувшись в три погибели, добровольным смертником сидел Игнат Степанович. Пугая до одури сонных кур, он проносился мимо своего двора и одному ему известной силой останавливал мотофургон где-нибудь возле третьей или четвертой хаты. Потом долго отцеплял тележку и, впрягшись в нее, доставлял сено домой…
А что в Яворское болото сейчас лучше не соваться — это чистая правда: грязи там по уши.
Игнат Степанович останавливается на дороге, достает из одного кармана металлический портсигар с гончей на крышке, из другого — трубку, натаптывает махоркой. Достает спички, раскуривает трубку. Делает все это молча, сосредоточенно. Наконец глубоко затягивается, пускает дым и тихо, словно про себя, произносит:
— Камень на одном месте и тот обрастает, а начни катать его туда-сюда — в порох рассыплется.
— Все же центр колхоза: контора, школа, сельсовет, — рассуждает Валера, подбивая плечом съехавший ремень распухшей от тетрадей и учебников сумки. Он словно хочет успокоить Игната Степановича.
— Ты научился говорить, как когда-то Заборский. Любил этак: «Все должно быть в одном кулаке…» И по-стаскивал, что успел. Вон, оцепил кладбище со всех сторон, — Игнат Степанович кивает назад. — Мельница стояла в Липнице, и нехай бы стояла. Так нет, захотелось сорвать…
Мельница раньше и в самом деле находилась в Липнице, и движение ее жизни давал паровик, что стоял в пристройке из таких же тесаных бревен, как и все здание. Огромные, метра полтора в поперечнике, жернова тяжело ходили на втором этаже. Возле камней к глубокому, сколоченному из дюймовых досок ковшу вела крутая лестница. Когда на дворе стояла непогодь, мешки с зерном сгружали внутрь мельницы и по этой лестнице поднимали наверх. Разворачиваться с мешком здесь было неудобно, особенно когда доводилось разминуться двоим, — мало пространства, да что поделаешь. При хорошей же погоде мешки доставлялись прямо к ковшу по наружной лестнице вдоль стены.
Чахкал паровик, широкий брезентовый привод гнал его силу главному валу, а тот — верхнему камню жерновов. Верхняк сперва медленно, будто нехотя сдвигался с места, затем шел быстрее и быстрее, пока не набирал свой размеренный многотонный круговой гон, от которого дрожали, ходили из стороны в сторону дубовые опорные стойки, глухо гудели и подрагивали стены. Чувствовалось, что силы у паровика гораздо больше, нежели он выказывал, и, если б дать ему волю, он показал бы, на что способен. Однако людям нужна была его разумная сила, и они давали ему такой разгон, какой требовался.
Игнат Степанович любил выйти из кочегарки в темноту ночи и наблюдать, как взлетают ввысь, словно живые, и суматошливо умирают яркие искры. Сколько их надо было, этих искр, чтобы заставить жернов вертеться! И глухой голос мельницы казался Игнату Степановичу равномерными вздохами здорового человека, который делает тяжелую, но по силам ему работу, и делает ее с охотой. «У-у-ух! У-ха-ха! У-у-ух! У-ха-ха!..»
Сыпалась мука из желоба в подставленные мешки, славно пахло, серебрило белой пылью брови и усы дядьков, и они довольно улыбались, сосредоточенные на своих мыслях, отзывались громкими голосами, чтобы пересилить шум и грохот, которые глушили все вокруг.
Паровик отслужил свое, и ничто уже не могло вернуть ему жизнь. Игнат Степанович понял это раньше, чем кто-либо другой.
Под Новый год мололи ячмень для свинарников и уже засыпали последний мешок, как вдруг что-то зашипело в котле, пошел пар, затопил все вокруг, нельзя было разглядеть ничего ни в кочегарке, ни за стеной, в мельнице.
Игнат Степанович залил огонь в топке, отправил мужиков домой и сам ушел: в раскаленный котел не полезешь. Назавтра пришел, проверил и приуныл: потекли трубы. Кабы еще одна, а то сразу пять… И остальные… ногтем надавишь — прогибаются. Точно бумажные.
Весной паровик оттащили на металлолом, а здание решили перекинуть сюда, в Клубчу. Решили… Решил председатель, все тот же Заборский, мужик нервный и нетерпимый ко всем, разве что кроме самого себя да еще двух человек в колхозе: главного бухгалтера и главного агронома. Главным бухгалтером был Микита Гонта — высокорослый и худой, с мучнисто-нездоровым бабьим лицом, ожесточенный ко всему на свете. А какой председатель станет ссориться со своим бухгалтером, да если у того еще и вздорный характер?