— Дрова я привыкла сама рубить, но пускай бы и нарубил. И чтоб зимой печку протопил, и чтоб, придя с фермы, было возле кого погреться. А то прибежишь от коров — и в холодную постель, как в могилу — бр-р-р, страшно. Так найдешь? — она смотрела на Ивана и смеялась.
— Найдем. Это чтоб в наш век да не найти всего-навсего одного хлопца?
— И я так думаю. Люди вон на Луну летают… как ее, на Венеру собираются, а тут бабе одного мужика. Не обязательно хлопца. Скажи, пусть не боится, я его любить буду.
Иван подумал о том, что Наде, наверное, совсем не смешно. Нет, не смешно, если так упрямо говорит об одном и том же. Вспомнил, как вчера отпрашивался у Василия Васильевича и как тот вначале сморщился, но все же отпустил: «Поезжай, только не забывай, что в тот понедельник с бригадой должен быть в Гродно»; как ехал домой, переполненный разными чувствами, и главным над всем была радость. Радость от ощущения своего здоровья и силы, оттого, что он скоро будет дома и увидит мать, и она будет рада ему, а сейчас он почувствовал, что той радости ему уже мало. Ему стало чего-то недоставать.
— Где садиться будем? — спросил Лёха у Ивановой матери. Она тут была старшей. Как она скажет, так и будет.
И она сказала то, что говорила не один год:
— На Левоновой могиле. Только рано еще, никто не начинает.
И правда, все словно чего-то ждали — сновали туда-сюда, переспрашивали, где кто лежит — под седыми, темными крестами, под вросшими в землю камнями. Иван сказал матери, что скоро вернется, и они с Лёхой пошли. Продирались сквозь кусты и молодой ельник, читали надписи, и Иван удивлялся: многие, кого он знал живыми, лежат уже здесь. Про многих он уже и забыл и только теперь, увидев могилу, вспоминал, что они были, припоминал их лица, походку, разговор, и ни печали, ни жалости не чувствовал, будто все они были живые, здоровые, какими он их когда-то знал, и будто каждого из них можно сейчас встретить, и ничего неожиданного и странного в этом не будет.
Отходя с Лёхой от своих, Иван имел намерение посмотреть, приехала ли Вера, и потому делал полукруг так, чтоб выйти к Петровой могиле. Вскоре он увидел деревянную, покрашенную в синий цвет ограду и возле нее Клавдию и Веру. Да, с Клавдией была Вера. Иван узнал ее, хотя она и стояла к ним боком.
Первая увидела Ивана Клавдия, сказала Вере. Та обернулась, ожидая, когда Иван подойдет. Она и изменилась и как будто совсем не изменилась. Выросла, пополнела, а лицо, глаза те же. Улыбнулась одними губами — обозначились, стрелками брызнули морщинки от уголков рта, протянула руку.
«Изменилась», — мелькнуло в голове Ивана. Сердце его билось неспокойно. Светло-каштановые волосы. Две прядки отделились, перечеркнули край лба.
«Изменилась и похорошела. Обрадовалась…» Для него она была та же Вера, которая смотрела на него снизу вверх, когда он забежал к ним, уходя в армию. Для него. А она нахмурилась, глаза потемнели — будто ее уже не было здесь, будто она где-то далеко-далеко, в своем, неизвестном Ивану мире.
Они с Клавдией ожидали Митю. Отправил их вперед, сказал, что скоро будет, они давно уже здесь, а его все нет. Клавдия с Лёхой заговорили о чем-то меж собой, незаметно отошли.
— Где ты сейчас, в Минске? — спросила Вера из своего далека.
— В Минске.
— Надолго приехал?
— Завтра еду… А ты?
— Не знаю… — Она повторила тише, уже для себя: — Не знаю…
— В Солигорске? — механически спросил Иван.
— В Солигорске… — Голос постный, бесстрастный.
— Поехали завтра вместе… через Минск… — Иван сказал это твердо, даже грубовато.
— Не знаю… — подняла глаза, как будто только теперь спустилась на землю и увидела его. — Что-то Мити долго нет.
Все равно как когда-то: «Какое расстояние от города А до города Б?» — «Не знаю».
— Что-нибудь другое, кроме «не знаю», умеешь?
— Умею…
— Я буду ждать тебя вечером в клубе…
— В клубе? — переспросила она. — Хорошо, я приду, — тряхнула головой и открыто, радостно, как избавление: — А вон и Митя… Рот до ушей. Рад, что тебя увидел…
— Он такой, как и был…
— Все такие. Человек рождается один раз.
— Рождается один раз, а переродиться может десять раз.
— Не верю. Человек рождается один раз.
С Митей поздоровались, словно не виделись всего день или два.
— Я-то уже думал, что у тебя зуб новый вырос. Вставил бы, что ли, ходишь щербатый, — подколол он Ивана, намекая на тот давний вечер.
— Некуда торопиться. Ожидаю, когда у тебя шрам с носа сойдет.
— Тогда приходи вечером. В дурака, а? — загорелся Митя.
— Надумал в дурака, — перебила его Клавдия. Они с Лёхой пошли вслед за Митей, — А в Долгий Лог кто поедет?
— Завтра поедем, — махнул Митя рукой.
— Завтра можешь не ехать. Завтра ты тетке уже не нужен будешь. Дорога ложка к обеду. Ей надо бульбу посадить.
— Ладно, не плачь, — сморщился Митя. — Тетка так тетка… Значит, Левонович, перенесем на другой раз…
— Перенесем… — ответил Иван. — И ты едешь? — спросил у Веры.
Она молчала, смотрела на Клавдию.
— Чего она поедет? — пожала плечами Клавдия. — Или там работниц не будет?..
— Да и дома кому-то остаться надо: и хата тут, и корова, — вставил свое слово Лёха.
— И собака, — добавил Митя.
— Хорошо, хорошо, — усмехнулась Вера. — Будут целы и хата, и корова, и собака.
Ивану показалось, что говорила она это не без радости. Все на мгновение притихли, и в это время отчаянный женский голос зазвенел на кладбище, ножом полоснул по сердцам:
— А боже ж, мой бо-о-о-же! А что же ты надела-ал! А куда ж ты его забра-а-а-ал? А зачем же ты меня одну оста-а-а-вил!!!
Иван узнал голос. Это была Марыля, с их же поселка. Месяц назад она похоронила единственное свое дитя — десятилетнего сына. Пошел парень на пруд и не вернулся домой. Как оно там было, никто не видел, выловили уже мертвого…
Все, кто где стоял, так и остались стоять. Лица у людей застыли, словно окаменели. Иван чувствовал, как на него начинает давить этот голос. Он заполнил всю голову, и там начало звенеть, будто кто в четыре руки неустанно бил молотком по наковальне. Казалось, еще немного — и череп рассыплется от этого нестерпимого звона.
Но в это время Марыля перестала голосить. Завздыхала, заохала — ох-ха-ха! — и начала деловито расстилать на свежей еще могиле скатерть. Глаза ее были совсем сухие, светились тусклым металлическим блеском.
И на кладбище вдруг все оживились, засуетились возле разостланных скатертей.
Пошли к своим и Иван с Лёхой.
— Ничего не понимаю. Как будто все ждали, пока Марыля заголосит? — спросил Иван у Лёхи.
— Так оно и есть, — ответил тот. — Как вам лучше рассказать… Когда-то на кладбище стояла церковь, и за могилы садились после того, как выйдет батюшка, прочтет молитву. Ни церкви, ни батюшки давно нет. И повелось так: к могилам садятся тогда, когда сядет человек, у которого самое большое и свежее горе…
VI
Их уже ждали. На разостланной скатерти стояли водка, вино, закуска, возле камня лежали два красно-рыжих, крашенных в луковой шелухе яйца…
— Ну, выпивки можно было б и поменьше, — сказал Иван, кивнув на бутылки. — Или напиваться пришли сюда?
— Можно было б и меньше, можно и столько, — ответил дядька Никита, обивая сургуч с бутылок. Ему нравилось это занятие.
Что-то противоречивое и неприятное закипело в груди у Ивана еще раньше, когда они шли от Петровой могилы. Очень уж все заторопились к своим «столам», словно изголодались, словно боялись опоздать, и все то, что было в людях до сих пор, — и серьезность, с которой велись беседы, и приглушенность голосов, и праздничная торжественность — показалось Ивану показным, неестественным. Иван знал, что это не так, но знал и то, что святость, с которой он шел сюда, то «самое-самое», что жило в нем, в его сердце, пошатнулось, как дерево, в комель которого несколько раз впился топор. Он взглянул на мать — она была тихая, сосредоточенная, и какую-то особую доброту и радость излучало ее спокойное лицо. Она деловито расставляла по краю скатерти рюмки, раскладывала вилки, ножи, нарезанный хлеб, будто выполняла очень важную работу. Иван никогда не видел ее такой торжественной и застыдился самого себя, своих недавних мыслей. Он видел, что матери приятно чувствовать себя хозяйкой, твердой, уверенной.