— Ну хватит тебе колдовать, — нетерпеливо потянул носом Никита. — Гляди, все посели уже…
— Успеешь и ты, — ответила Лёкса, едва шевельнув сухими губами. В ее неторопливых движениях и в той последовательности и порядке, с какими она все делала, Иван уловил еще одно: так аккуратно, основательно и неторопливо когда-то любил встречать гостей отец. Сейчас все это как бы перешло к матери.
Она очистила яйца, порезала на кусочки — разнесла по всем могилам. Налила в стакан немножко водки, плеснула возле отцова камня на желтый сухой песок.
— Пусть и ему немножко будет, — сказала тихо и печально, и голос ее дрогнул. Передала бутылку Никите: — Разливай, — нетерпеливо, словно недовольно.
Никита налил рюмки, поднял свою.
— Ну будь, Левон! И не обижайся, что мы пьем!
— Сейчас ему только и осталось что обижаться! — сказала мать.
Все выпили торопясь и так же торопясь потянулись руками к закуске.
Вокруг из-за кустов одичавшей сирени и малинника, из-за стволов деревьев слышались голоса. Негромкие, еще приглушенные, но люди уже не стеснялись говорить. Не молчали и тут, на Левоновой могиле.
— Когда это его убило? — не то спросил, не то просто так, чтоб не молчать, сказал Лёха, не переставая жевать. — Уже, никак, около двадцати?
— Да, ровно двадцать… — ответила Лёкса.
— Двадцать лет… А кажется, было совсем-совсем недавно, — подвернула свой голосок Грипина.
— Когда не думаешь, так недавно, а когда подумаешь, то так давно, что памяти не хватает вспомнить, когда… Будто не одну жизнь прожила на земле, а столько, что на весь свет хватит…
— Ты всегда плакала, прибеднялась. Словно тебе было хуже, чем всем, — не удержался Никита, как будто Лёксины слова зацепили и его. Выпитая чарка уже ударила румянцем ему в щеки, он начал чаще моргать.
— Никогда я не прибеднялась, — ответила Лёкса. — Как было, так и ладно. Знала, если сама не сделаю, никто не сделает. И дети это знали. А теперь и подавно нечего прибедняться. А бывало всякое — и слезы, и к слезам…
— Не, Никита, не говори. Остаться без мужа с пятерыми. И все, как горох, один под одним. И выкормить их, выучить, на путь направить. Не-е-е, не говори, — заступилась за Лёксу Грипина. — Вы вдвоем с женой, и ты — мужчина — и сам все сделаешь, и всюду добьешься, а надо, так и на горло наступишь, и детей у вас только двое, а как вам, легко было?.. А, легко?
— Будто я говорю, что ей было легко. Известно, нелегко. Однако ж не надо грешить, не надо забывать и о том, что тогда никто не роскошествовал. Не надо забывать и про колхоз. Помогал чем мог. Все ж, как ни говори, а каждый месяц выделял… Когда жита, когда бульбину… А я… Я своего не упущу и упускать не хочу… Заработал — отдай, будь добр… А не отдашь — сам возьму…
— Это правда… Ты все можешь, — кивнула Лёкса. — А мне если б не помощь, так бери палку в руки да иди по людям. Так ведь никто до этого не допустил. А тут дети, пять ртов. Хочу есть — и все тут. Хоть с колена выломи, а давай. По ложке — так пять ложек. Себя я уже не беру в расчет…
— И не только не допустил, — продолжал Никита, — а и школу все покончали и поустраивались. Алеша в мореходном учился и, если б не бросил, был бы, может, капитаном, а Иван, если имеет голову на плечах, и институт окончил. Когда б это можно было? Я это хорошо знаю… Мы тоже росли без отца… Семеро нас было… И много нам кто помог?.. Пан помог? Ага, поможет…
— Если б не люди, не знаю, что б я тогда делала… И Пухтик… Тогда-то не очень благоволил, а теперь… — Лёкса взглянула на сына, улыбнулась: — Зашел сегодня утром. Иван еще спал. Говорит: «Почему мне не сказала, что он приедет? Можно было б подводу послать…» А Ивана иначе как Левоновичем и не называет…
— Был Ясёк, а стал Левоновичем. Никуда не денешься. А тут и Ноночка подоспела, аж пищит — замуж хочет, — засмеялась Надя.
— Перестаньте, — прервал Надю Иван. Ему было неприятно слушать такое и про Нону, и про себя.
— И я говорю, Надя, перестань, — подал свой голос Лёха. — А то ты еще больше скажешь…
— А разве я неправду сказала? — удивилась Надя. — Ты, Иван, возьмись за Нону. Девка она и вправду лосистая… Пускай Вавила потрясет чулок…
— Ну вот, а я что говорил? — развел руками Лёха, с собачьей преданностью глядя на Ивана.
Беседа шла своим кругом. Дядька Никита не забывал водку, и бутылки потихоньку пустели, и по мере того, как они пустели, звонче становились голоса, и то мрачное, что таит в себе кладбище и что тяжелым грузом ложится на людей, сплывало, как сплывает с реки утренний туман под дуновением ветра. Люди сидели вокруг могил, гомонили — о том, что было в их жизни сегодня или будет завтра. Люди словно забыли, где они. Как будто они были не на кладбище, а дома и собрались не на радуницу, а на обычное застолье. В этом была какая-то своя большая мудрость, своя жизненная правда, и это нравилось Ивану.
Вспомнился отец, слова, которые он часто говорил: «Когда умру, приходите на мою могилу. И обязательно с пол-литром…» Ни про какую смерть, конечно, он тогда не думал, а когда говорил о ней, то шутя. Это была как бы игра кошки с мышью: он — кошка, смерть — мышь. Иван теперь знал, что шло это от здоровья, от радости жизни. Кто боится смерти, тот боится и вспоминать про нее, боится дразнить судьбу. Серьезно ожидать смерть может только тот, кому уже нечего делать на земле. А отцу было что делать. Конечно, тут он хитрил. Говоря так, он хитрил и в другом, и это, видимо, было более серьезно. Отец хотел обхитрить людей — тех, которые будут жить после него. Ему хотелось жить и тогда, когда все будут знать, что его нет. Он был жаден на жизнь. Он говорил: «Надо спешить жить, а нет — так зачем же жить». Он знал: если придут на его могилу, так вспомнят и его. А если вспомнят, — значит, он живой.
Так думал Иван, слушая и не слушая все, что говорилось вокруг него. Были тут его мысли, которые он выдавал за отцовские, были отцовские, которые он считал своими.
— И Агеиха приехала на кладбище… С Тамарой… Старая уже стала, больная. А такая баба была, — дошел до него голос Грипины.
— Роди и выкорми, как она, десятерых, посмотрим, какая будешь, — подколол ее Никита.
— Что ты, десятерых… Храни господь…
— Ничего, Лёха сам, без господа справится, — Никита похлопал Лёху по широким плечам.
Тот раскрыл рот, заулыбался.
— Ну и трепло ж ты, — незло упрекнула его Лёкса. — И стареет, а на язык никакого удержу нет. Не глядит ни где, ни что…
— Человек стареет — язык в отмолодь идет, — смеялся, давясь словами, Никита. — Левон тоже никогда не стеснялся…
— Байду встретили… Ходит по кладбищу, — вспомнила Надя.
— Ага… — подхватила Грипина. — Добренький, аккуратненький… Здоровается со всеми. Святой, да и только…
— Святой, — взорвалась Надя. — Перстень с пальцем оторвет и докажет, что так было…
— Ах, какой перстень!.. Когда там что было с той полицией, да и было ли что… Человек, может, умирать на свою землю приехал, а вы на него как на волка, — возразил Лёха.
— Ты лучше помолчал бы… — метнула в него взгляд Грипина, и Лёха смолк, ссутулился, как будто стал меньше ростом. — Я как увижу его, так всегда вспоминаю начало войны… Как приехали немцы и всех мужчин, кто остался, собрали возле кузницы, выстроили… Он уже тогда в полиции был. Крутился возле переводчика. Он и Мишу моего к машине подтолкнул.
— Меня он тоже на машину подсаживал. Говорит: всех вас отпустят, только на работу свозят. Отпустили! — Никита тряхнул головой, сжал зубы. — Вначале завезли в Березань, а оттуда — прямо в Могилев, в лагерь… Не-е-е… Если б я его встретил где в войну, да и сразу после войны, — убил бы, и ничего со мной не сделали б. А теперь… Отсидел двадцать лет, вернулся, ползает…
— Судили же… — тихо сказала Лёкса. — Как-то выкрутился. Сумел доказать, что сам никого не убивал…
— Тогда б я его пустил в расход, — повторил, размахивая руками, Никита. — А что с него возьмешь теперь?.. Пусть ползает.
Иван слушал этот разговор, то ровный, логичный, то совсем непоследовательный, неожиданный в своей непоследовательности, но понятный и близкий, и хотя сам редко когда встревал в него, чувствовал себя хорошо. Ивану было известно все, о чем говорили здесь, он был здесь свой и знал, что навечно привязан к этим людям, ко всему, что волнует и беспокоит их, к этому старому кладбищу…