А за «столом» жизнь шла дальше.
— Я, когда буду умирать, попрошу, чтоб похоронили возле холостяка… — Это Надя, и рот и зубы приоткрыты в улыбке.
— А может, возле женатого? — переспросила Грипина.
— А ну их, женатиков этих… Им и там дети покоя не дадут…
— Ну, дети тебя, видимо, не очень беспокоят, — замотала головой Грипина. — Не боишься ты бога, девка… У него ж их трое, жена…
— Не надо, тетка Грипина, искать святых. Надо самой быть святой. — Надя все еще шутила, но щеки ее уже зарделись от злости.
— Нет, Наденька, не говори. Дети есть дети. Детям нужен отец…
— Дети… Какие это дети? Самому младшему пятнадцать лет… И что вы ко мне пристали?.. Может, у нас любовь?
— Ты спроси у Лёксы, легко ли ей было одной без мужика?..
— Зачем я буду спрашивать? Я сама знаю… — тихо сказала Надя и приподняла голову, переводя взгляд с одного лица на другое. — А мне что делать? Вы об этом думали? — Голос ее неожиданно задрожал, казалось, она сейчас заплачет. Но не заплакала. Притихла, сложив руки на коленях.
— Ты хочешь украсть чужое счастье… — поджала губы Грипина и взглянула на Ивана. — Я правильно сказала?
Иван сочувственно посмотрел на Надю: как та терпит. Та, словно ее укололи, вскинула голову, выпрямилась:
— Почему украсть и почему чужое? Я хочу свое взять, свое… Разве мне не положено счастья?.. Может, она у меня украла, а? Может, вы все украли его? Разве я виновата, что у меня его не было? А теперь оно появилось малюсенькое-малюсенькое — и снова я виновата. Других судить легко. Труднее себя осудить. Вам, тетка Грипина, можно говорить. Вы, когда б ни пришли домой, знаете, что там все в порядке. Лёха все сделает. Только голодный знает, какой вкусный хлеб. Вот вы говорите: «грех», «греха не боишься»… А вы, вы греха боитесь?.. Вы, тетка Грипа? Вы хоть раз были на Мишиной могиле, хоть знаете, где он лежит? Ваш первый муж, дядька Миша… Вы сегодня вспоминали его… Он ведь из Могилева, из лагеря удирал домой… К вам бежал… И если б по дороге не убили, прибежал бы. Так вы хоть раз побывали на том месте, где он сделал последний вздох? Может, вас вспоминая, вздохнул… Не бойтесь, Лёха после этого не бросил бы вас, а может, еще сильнее стал бы любить. Потому что на место Миши мог быть и Лёха… А вы говорите — «греха»…
Иван со страхом смотрел на лицо тетки Грипины, как оно из багрового стало серым, потом начало бледнеть, бледнеть… Губы у нее жалобно задрожали, глаза заморгали:
— Ты Мишу не трогай. Слышишь, не трогай… Он у меня вот здесь сидит… — и она ткнула рукой в грудь, туда, где должно быть сердце. И заплакала, засморкалась в платочек. — Он мне и теперь снится. Часто снится. И ты на меня не гляди так, словно первый раз видишь. Не гляди, — это уже Лёхе, и тот заерзал, забормотал: «Я что, я ничего не имею…» И снова, уже сквозь слезы, всем: — Я в этом году съезжу, возьму и съезжу…
— Перестаньте. Что это вы разошлись? Люди ведь кругом, — не выдержала наконец Лёкса. Ей было жаль Надю, она понимала ее, как себя, и эту ее любовь к немолодому уже семейному мужчине. Однако ж и Грипина говорила правильно. Она-то всегда любит поучать других, но здесь… Все же отец троих детей… Где тут та единственная правда, тот единственный выход?.. И она набросилась на Никиту, который уже порядком захмелел: — И ты молчишь. Разливал бы уже, что ли…
— Это мы можем, — расплылся тот в сладкой улыбке. — Что другое, а водку мы вмиг…
— Это нам как пить дать, — заговорил и Лёха. Он рад был, что перебранка между женой и Надей окончилась, и сейчас старался загладить, словно здесь ничего и не произошло, и подсовывал поочередно банку с рыбными консервами, сыр, масло… Но обе женщины молчали, обе были насупленные, взволнованные.
С кладбища возвращались тихо. Впереди — Лёха с Никитой. Никиту немного водило из стороны в сторону, он часто моргал, хватал Лёху за руку — рассказывал про войну. Сейчас он вспоминал про Зеелов. Иван знал: когда дядька Никита начинает вспоминать про Зееловские высоты, где ему пощепало обе ноги, то «до кондиции» ему не хватает всего каких-то граммов сто. Дойдя «до кондиции», он спокойненько ложился спать.
За Лёхой и Никитой шли Лёкса с Грипиной. У Грипины было постное, обиженное лицо, губы собраны в узелок. Она не оглядывалась назад на Ивана с Надей, но по напряженной спине ее и высоко поднятой голове было видно, что она старается показать, будто ей наплевать на то, что наговорила ей Надя. Потом она начала что-то быстро говорить Лёксе, время от времени поворачивая голову назад, колола Надю взглядами. Лёкса молча слушала ее, но лицо у самой было задумчиво-далекое от всего того, что говорила ей Грипина. Она наклонилась, взяла в руку притоптанный ногами кустик жита — комок черной земли с примороженными желто-зелеными стрелками листиков и длинными белыми нитками корешков. Узелок этот чем-то напоминал цыпленка, только что вылупившегося из яйца, с помятыми крылышками и мокрым пушком, с кусочками прилипшей скорлупки.
— Хорошо берется, — сказала Лёкса, не обращая внимания на трескотню Грипины, и та снова натопырилась, примкнула губы.
Надя шла, глядя себе под ноги. Грипинины слова зацепили ее за больное место, и это не впервые резало ей по живому. Но страшнее Грипининых слов было то, что она сама не знала, как ей быть. Если б она была уверена в своей правоте! Если б… Она б и слушать не стала никого. Она искала поддержки, ей так нужна была эта поддержка, не сочувствие, что ей то сочувствие. Не надо ей ни жалости, ни виноватых глаз. Немало наслушалась и насмотрелась всего. Неужели она делает что-то такое, на что не имеет права? Почему не имеет права? И кто дает это право? Грипине хорошо говорить… Гладкая, как телка, щеки горят, как у девушки. Не скажешь, что бабе за сорок пять… И Лёкса… Столько одна натерпелась, пока детей вывела в люди… Посочувствовать посочувствует…
— Убежим мы отсюда. Увидишь, убежим, — сказала Надя упрямо и глянула на Ивана.
— Если у вас это так серьезно…
— А неужто не серьезно? Неужто, думаешь, если б не серьезно, я пошла б на такое… Боже избавь, брат. Я знаю, что это не просто, ох как не просто… Я тоже человек, и я хочу немножечко счастья… Пока его не знала, я молчала. Думала, может, так и надо. А теперь не могу. Приду с работы и жду, когда он прибежит. И живу тем ожиданием. И кажется, ничего мне больше не надо, только знать, что он есть, что он придет, что он будет со мной.
У самого села их встретил Байда — в коротком теплом пальто, зимней шапке. Он как будто ожидал их, топтался возле забора туда-сюда.
— Может, спичка есть, мужчинки? — спросил он, показывая незажженную папиросу, подняв вверх бурое, твердое, как из кремня, лицо. Тонкая, словно пожеванная кожа на шее натянулась.
— А почему ж ей не быть! — Никита остановился, полез в карман. — Для такого человека, как ты, не только спички не жаль. — Он медленно достал коробку спичек, потряс ею и подал Байде. — Бери и запомни, что дал тебе их Никита Купец…
— Я это и так знаю, Никита, зачем помнить? — Байда взял спички, ссутулился, закрываясь от ветра.
— Не-е-ет, знать — одно, а помнить — другое. Я никогда не забуду, хоть режь, как ты когда-то меня на машину подсаживал… Никогда не забуду, и ты помни. — Никита покивал пальцем под носом у Байды.
— Я тебя не подсаживал, — нахмурился Байда, возвращая спички.
— Может, и к стенке никого не ставил, а? Ни Левона нашего, ни Федора, ни Владика? Всех, кто не сдал немцам оружие. Не ставил, говоришь? А ты хорошо знал, кто не сдал его: сам был в группе самозащиты. Может, скажешь, и не угрожал: «Кто не принесет оружие, расстреляем!..»?
— Приказали б, Никита, и тебе, и ты искал бы…
— Приказали б… Всем приказывали, да не все слушались приказов… А ты обрадовался… И к стенке ставил… Ставил и угрожал… И на машину подсаживал. Своих людей подсаживал, своих соседей!.. Меня, Мишу… Подсаживал… Думал, что ваша взяла. Хотел командовать… С наганом, с плеткой… А не вышло… Нравится тебе это или не нравится, а не по вашему земля вертится. И я тебя прощаю, сукин ты сын. Сегодня прощаю, потому что я живу и выпил. Потому и даю тебе прикурить. Можешь коробку не отдавать, можешь взять себе насовсем. Я даю тебе… Но помни… Знаю, если б ваша взяла, ты б дал мне прикурить… Так дал бы…