— Ничего… Сперва метался, потом уснул.
— Значит, пронесло… А у тебя пот на губе…
Поля повернулась к нему всем лицом, улыбнулась.
— Вот тут, — Игнат коснулся пальцами ее верхней губы.
— Смелая твоя Марина, — вздохнула. — Не боится отпускать одного…
— Она ничего не знает…
— …с чужими бабами…
— А тут, вопщетки, наверно, так: бойся не бойся, а от своего не убежишь.
Поля ничего не сказала.
Потом была середина лета, самое пекло. Поля попросила Игната помочь наделать сырца-кирпича. Обожженного не нашла на всю печь, хорошо хоть — на трубу привезла, а в хате и сырец будет лежать.
Делали кирпич у заплота, на улице. Глина оказалась отменная густо-красная и залегала неглубоко — меньше чем на метр. Месили тут же, на месте, в раскопанной яме. Нелегкая это работа — глину месить, и они спускались в яму наперемену — то Игнат, то Поля.
Игнат присел перекурить на угол скамейки, на которой лежала форма для кирпича. Поля, высоко подобрав юбку, чтоб не выпачкать, тяжело переминалась с ноги на ногу, едва вытаскивая их из густого красного месива. Глина уже не приставала к ногам, — значит, была вымешена.
— Глянь-ка, Игнат, не готова ли? — спросила Поля, тыльной стороной руки откинув прядь волос со лба, усыпанного потом.
Игнат поднял глаза и… поперхнулся дымом. Он увидел загорелые до бурого цвета, словно точенные из сердцевины старого дуба, крепкие, мускулистые икры и выше — такие же загорелые округлые колени, откуда начиналось беззащитно-белое, волнующее…
— Что ты спрашиваешь у меня? Сама не чуешь? — глухо, с трудом отведя от ямы глаза, проговорил Игнат.
— Я-то чую, но ты ж мужчина. Тебе лучше знать, — переведя дыхание, тихо проговорила Поля.
— Мужчина… Нашла батюшку. Ладно будет, вылазь.
Поля ухватилась руками за край ямы, легко выскочила наверх, встала перед Игнатом.
— А ноги, вопщетки, у тебя справные. Их бы в хромовые сапожки или в лодочки…
— Во мои сапожки, Игнат. На все вдовьи годы сшиты, — с горечью, от которой недалеко было и до слез, проговорила Поля.
А ноги ее в половину икры и в самом деле были словно обтянуты чем-то темно-шоколадным, вроде замши… Поля смотрела на Игната, и его пронизывала насквозь приглушенная внезапным блеском чернота се глаз.
Он почувствовал, как пересохло во рту.
— Вопщетки, тогда я тебе сошью. Увидишь, я это смогу…
— Не надо, Игнат. Не надо… — Поля подошла к ночевкам с водой, поочередно поставила в них одну ногу, другую — и вот «сапожек» как не было.
Игнат наблюдал, как она мыла ноги, и слышал острый стук сердца в груди. Отвел глаза в сторону и… увидел кота: он осторожно и ровненько, точно по коньку хаты, шел по только что выложенным на доску кирпичам. Там, где прошел, на кирпичах остались неглубокие аккуратные следы.
— Апсик! — пугнул кота Игнат, и тот, будто и сам почувствовал, что нашкодил, сиганул в сторону, на траву, с травы — на заплот и дальше, в огород.
Ни Игнат, ни Поля не стали затирать те следы. Кирпичи так и высохли, так и пошли на печь.
И вышло так, что Игнат под вечер возвращался домой с косой — добивал дальнюю полоску, а Поля с Витиком накладывали воз сена на своей делянке. Поля подавала, Витик стоял наверху. Скосили сами — оба умели держать косу, высушили и сгребли, но воз сложить не могут — сено плывет как мыло в мокрых руках.
Игнат раскидал воз, начал сначала. Сам подавал и командовал, куда класть. Поля принимала. Перед тем она отправила сына домой:
— Беги, сынок. Начистите бульбы, поставьте варить. Чтоб была готова, пока мы приедем.
— Ты ж Раисе приказала, она сварит, — заупрямился Витик.
— Помоги ей.
— Сама справится, не маленькая. — Сын не спешил уходить, хотел дождаться, пока увяжут воз и можно будет прокатиться наверху.
— Может, и не маленькая, а ты старший. Беги, — настояла на своем Поля.
— Вечно что-нибудь выдумаешь… — Сын подсмыкнул штаны и нехотя ушел.
Воз получился широкий, приземистый. Увязывали его, когда уже стемнело и туман пополз по низине. Игнат намотал веревку на рубель, захлестнул петлей.
— Может, вожжи подать, сверху видней дорога? — сказал Игнат.
— Что ты, еще перевернусь, — засмеялась Поля.
— Тогда давай помогу слезть.
Она спускалась сзади воза, держась за рубель, и Игнат поймал ее, не дав коснуться земли. Поля и сама не вырывалась, с теплой расслабленностью замерла в его крепких, как обручи, руках. Он нашел ее губы, затем поднял на руки и понес к ближней копне.
— Куда ты? Это ж Анаево сено! — прошептала Поля.
— А может, старый и не возбранит, — ответил Игнат.
— Ой, Игнат… И даюсь, и боюсь, — шептала Поля и крепче прижималась к нему…
На следующий день Игнат сказал, что в хате душно и он пойдет спать на сено. Как раз перед тем вскинул две копны на чердак мастерской. Взял с собой постилку, подушку, кожух. Марина кивнула головой: Игнат любил спать на дворе.
Всякая радость знает свою пору, и если толком поразмыслить, то каждому следовало бы держаться этой поры. Если толком поразмыслить… А вот найдет на человека, накатит, как болезнь, закрутит, точно лист в водовороте, чтоб потом выкинуть его где-либо на спокойном, уже помятый, изжеванный, измочаленный. Что же это такое? И почему человек не желает прислушиваться к голосу рассудка? Хотя что тут рассудок… Да ведь все вокруг стремится помешать этой встрече, не допустить ее. Но как же ей не быть?
Потом, когда минет время, успокоишься сам и перестанут чесать языки люди, а людям что: поживились чем-то веселым либо горьким — и рады, и больше ничего не надо, — потом, когда все отойдет, переболит, можно спокойно поразмыслить. Но опять-таки не при народе, не на виду у всех, а забившись, подобно зверю, в глухой угол, чтобы никто не слышал и не видел. Волк зализывает свои раны в одиночестве.
Все это будет потом… А пока что Игнат каждый вечер шел спать на сено, а затем, когда затихало село, украдкой пробирался к лесу, чтоб оттуда через сотки вернуться к Полиному хлеву. Трижды стукнуть косточками по бревну, услышать в ответ тоже тройной, только более глухой стук изнутри. Значит, она там, она ждет. И ворота приотворены, предательским скрипом не наведут никого на их тайну…
Игнат не считал себя последним человеком, быть может, он только более спокоен, чем некоторые. Даже не спокоен… Человек должен уметь держать себя в руках. Баба может позволить себе слабину, слезу там пустить или крик поднять, а мужчина есть мужчина. Похвали — не запляшет, дай по носу — не заплачет. Отчего воск недолго сохраняет форму? Оттого что очень мягок, чуть пригрело — и пополз. Или взять для примера хотя бы Мельяна Горавского. Рослый, светловолосый, видный мужик, если взглянуть со стороны, а — слабак. Неспроста же прозвали его Мельяном Мягким. Дома — жены боялся, весь век через кочергу скакал, на людях — людей боялся, голоса не осмеливался подать.
Ведь вот еще при панах было… А жил он тогда на взгорке, по правую руку, как идти на Селище. И надо было ему что-то вспахать, кажись, раскорчеванный загон, под жито. Сила у него была, и что следовало вывернуть — он вывернул; соху имел, а тут требовался плуг, и хороший плуг. Такой плуг был у его брата Хведора. Тот хоть и моложе на три года, а хитрый и скупердяй. К нему и пришел Мельян плуга просить. Долго у порога топтался, пока не решился на лавку присесть. Ждет, какое будет решение брата. А тот и говорит: «Оно-то плуг есть, и брат ты мне, и человек добрый, и дать надо бы — а не дам!» Вот так: «А не дам!..» Пожалел, побоялся, чтобы лемех не затупил. С тем и ушел Мельян. Какой же мужчина после этакого стал бы считать того братом? А Мельян ничего. Утерся рукавом и продолжал жить дальше, как будто ничего не произошло.
Это если говорить про мужчин. А если про баб — тем более. Тут без строгости нельзя. Чуть дал слабину — на шею сядут. Пока разберешься, что к чему, глядишь, и поздно: не ты возом правишь, а тобой правят. А то и едут на тебе.