— Правильно, Митя, я рад, что ты понимаешь всю опасность, грозящую нашей державе. Ну мы и этого прикончим, пожалуй, даже быстрее, чем Болотникова. Ты же знаешь, Сигизмунд ныне прислал послов пана Витовского да князя Друцкого-Соколинского, так я им поставил жесткие условия — немедленно отозвать всех поляков из шайки самозванца. Они согласны, но требуют отпустить Мнишека с дочерью.
— А где они сейчас, Мнишеки?
— В Ярославле за караулом.
— Ну и отпускай.
— Конечно, отпущу. И Гонсевского с посольством тоже отпущу. А ты поедешь на Орел с князем Голицыным. Надеюсь на вас, Митя. Там в случае чего князь Куракин поможет, он в Карачеве.
Обговорив сроки выступления и состав полков, князь Дмитрий, уже собравшись уходить, полюбопытствовал:
— Ну как там твоя молодая, Марья Петровна?
— Слава Богу, здорова и, кажись, затяжелела.
— Да ты что? Уже? — удивился Дмитрий, стараясь скрыть свое неудовольствие такой новостью. — Так скоро?
— А что? Жалею, что долго тянул после смерти первой, пустопорожней оказалась княгиня Репнина, а я думал, что во мне причина. А оказалось, гож я, Митя, гож на отцовство. Можешь поздравить нас.
— Поздравляю, — промямлил Дмитрий, с трудом выдавив из себя улыбку.
Дома сообщил жене:
— Вот тебе и мерин Васька-то, покрыл ведь Марью. Зачали кого-сь.
— Сам ли? — усомнилась княгиня. — Репнина-то не рожала.
— Оттого и не рожала, что пустопорожней была. Васька радехонек.
— Ничего, Митя, еще неведомо, кого родит Манька, — успокаивала княгиня мужа. — Може, девку произведет. А кто ж девке царство отдаст?
И потом весь день нет-нет да, качая головой, говорила Катерина Григорьевна:
— Это ж надо, а? Сам с крючок, зато срам с сучок. Кто б мог подумать? Ай-яй-яй. Вот тебе и мерин.
Отправлялся в поход на Орел за победой Дмитрий Иванович, не в лучшем настроении пребывая. Беременность царицы саднила душу.
Теперь одна надежа: молить Бога, чтоб родила девку. И князь не стеснялся во время молитвы перед аминем просить у Всевышнего: «Дай Боже, брату моему распрекрасную девицу». Просил ласково, полагая, что ласковое слово скорее дойдет до Него.
В поход шел с князем Василием Голицыным. С великим трудом удерживался от соблазна сообщить и ему об этой новости. Знал, что и Голицыну она б испортила настроение, он ведь тоже на трон зарится, как и Мстиславский. Но блюл Дмитрий Иванович семейную тайну, о которой издревле считалось болтать грешно было. Скажи Голицыну, он — другому, оно и разнесется: царица беременна. Братец-царь еще и опалу наложит, скажет: «Я тебе как родному, а ты… Ступай с моих глаз».
В пути два князя сговаривались напасть на вора, засевшего в Орле, внезапно, как это у Скопина получалось. Ну и обязательно пленить злодея, заковать в колодки.
На одном из провалов поставили шатер и в нем, попивая медовуху, обговаривали въезд в столицу:
— Надо на телеге поставить виселицу-глаголь[55] и под ней вора окованного.
— Да, да. А за этой телегой цепочкой чтоб шли все его воеводы.
— Точно, Василий Васильевич, чтоб друг за дружку цепями. И так их провести через всю Москву и на Красной площади тяп-тяп всем башки долой.
Во хмелю славно мечтается, красиво рисуется. Сговорились верст за десять до Орла выслать наперед разведчиков, подойти на «цыпочках» и… Там уж рубить без пощады: «В капусту, в щепки!»
Однако случился конфуз. Вор напал на них за 70 верст до Орла под Волховом. Напал неожиданно. С таким свистом и воем, что князь Голицын первым показал «тыл». Ну а что оставалось делать Дмитрию Ивановичу?
В Москве, не стесняясь, объяснял царю:
— Во всем Голицын виноват, не вступая в бой, побежал. А что мне оставалось делать? Оголил мне правое крыло, мои ратники и струсили. И все врассыпную.
— А ты? — спросил ехидно царь.
— Что я?
— Ты тоже врассыпную?
— Но пойми, Василий Иванович, не мог же я один.
— Замолчи. Ты был не один, а с многотысячной ратью. Где она? Где Голицын, наконец?
— Откуда мне знать. Мы розно ворочались.
Князь Голицын хоть и побежал с поля ратного первым, но в Москву въехал едва ли не последним. Въезжал ночью, упросив стражу Серпуховских ворот открыть ему «хошь бы калитку». Приворотные сторожа тоже, чай, не звери, впустили князя с его слугами и за десять рублей обещали никому не говорить про это.
— Не боись, Василий Васильевич, — утешали князя. — Нас ведь тоже по головке не погладят, что ночью ворота отчиняли. Не скажем.
Однако едва не на пороге собственного дома напали на Голицына тати[56] московские и если б не слуги, раздели бы князя, а то и прибили б. Едва отмахались от татей.
На бранном поле сабля не понадобилась князю, а почти у дома довелось выхватить и порубить какого-то татя. Но все же шапку сбили-таки с него разбойнички, поживились, да одному из слуг Сеньке едва глаз не выбили.
Въехав на родное подворье без шапки, но с Сенькиным синяком князь приказал запереть ворота покрепче и на завтра никого не выпускать в город и не впускать во двор.
— И вообще, что я прибыл, не болтали бы. Кто болтнет, всыплю сотню плетей.
Словно улитка в своей раковине, спрятался князь, затаился, как мыслилось, от позора своего. И дворня затихла, уж не кричала, не бранилась во дворе, словно в доме покойник был. Но через три дня неведомо какими путями дошло до царских ушей: «Князь Василий Голицын давно дома».
Посланному от государя подьячему было сказано: «Хворает князь». Всякий знает — больному заходить к царю запрещено, дабы не заразить его. Но когда подьячий доложил:
— Ваше величество, хворает князь Василий Васильевич Голицын. — Царь ехидно пошутил:
— Уж не медвежья ли хворость у него? — намекая на понос, нападающий на медведя с перепугу.
Оттого бояре, сидевшие по лавкам, развеселились:
— Охти мне, государь, ну скажешь же.
Однако после поражения под Волховом становилось не до смеха.
Вор — как сразу нарекли нового самозванца — издал «царский указ», в котором повелевал холопам отбирать у господ своих землю, имущество и жениться на их дочерях. Указ очень понравился черни, всегда любившей дармовщину, и напугал помещиков, спешно кинувшихся вместе с семьями под крыло Москвы. Это вызвало в столице дороговизну и, естественно, недовольство царем Василием Шуйским. Народ уже напрямую связывал все беды с ним: «Несчастливый царь, сел неправдой на царство».
А Вор брал город за городом и двигался к Москве, все более и более усиливаясь.
Шуйский торопился с заключением договора с Польшей еще и из-за того, что надеялся, что король Сигизмунд сумеет отозвать всех поляков из армии Вора. Царь знал, что почти все воеводы самозванца поляки — Рожинский, Лисовский, Кернозицкий — и потому настаивал именно эту статью вписать в договор. Вызванные к государю думные дьяки Луговской и Телепнев докладывали о ходе переговоров с панами Витовским и Друцким-Соколинским:
— За Лисовского, государь, они категорически отказываются ручаться.
— Почему?
— Он за рокош объявлен врагом короля, лишен чести и изгнан из Польши.
— Черт с ним, с Лисовским. А как статья по Мнишекам?
— По Мнишекам они почти полностью согласны, что он не должен признавать зятем Лжедмитрия II, дочь за него не выдавать. Вот только не хотят вписывать, что Марина не должна далее называться русской царицей.
— Вот те раз. Почему же?
— Пан Витовский говорит, что они не смогут заставить ее отказаться от столь высокого титула.
— А вы бы им сказали, что тогда мы не сможем отпустить ее.
— Мы говорили, но они прямо заявили, что без статьи о Мнишеках договор теряет смысл. И они не станут его подписывать.
— Ну а ты что думаешь, Томила Юдич?
— Я думаю, государь, их можно уговорить на это условие следующим образом. Во-первых, одарить еще «сорочками» соболей, а во-вторых, взять на нас труд ее отречения от царского титула.