Немец с шумом втянул через ноздри воздух, заговорил быстро, торопливо:
— Во имя пресвятой и преславной Троицы я даю сию клятву в том, что хочу изгубить ядом Ивана Болотникова…
— Не тараторь — не за зайцем скачешь, — перебил его царь. — Клятву от сердца говорить надо, не от языка-болтуна.
— Хорошо, государь, — согласился Фидлер и продолжил медленнее: — Если же обману моего государя, то да лишит меня Господь навсегда участия в небесном блаженстве, да отрешит меня навеки Иисус Христос, да не будет подкреплять душу мою благодать Святого Духа, да покинут меня все ангелы, да овладеет телом и душой моею дьявол. Я сдержу свое слово и этим ядом погублю вора Ивана Болотникова, уповая на Божию помощь и святое Евангелие.
— Поцелуй крест, Каспар, — напомнил Шуйский.
Немец поцеловал крест, царь кинул на стол кожаный мешочек.
— Здесь сто рублей. А это тебе подорожный лист, что едешь ты на переговоры с Болотниковым, возьми. На конюшне тебе дадут коня, я уже сказал там. Если все исполнишь, как обещал в клятве, получишь сто душ крестьянских и ежегодное жалованье по триста рублей.
— О-о, вы так щедры, ваше величество.
— Но если обманешь, Фидлер, «посажу в воду».
— Боже сохрани, Боже сохрани, ваше величество. Как можно?
— Ступай. Желаю успеха. Да не болтай, с чем едешь.
— Я же не враг самому себе, ваше величество.
9. Добыча «орлов»
Болотников призвал к себе атамана Нагибу.
— Федор, надо раздобыть у москалей «языка». Интересно, кто там притянулся за нами?
— Постараемся, Иван Исаевич.
Разъезд казачий далеко забираться не стал, схватили первого же вершнего и несмотря на то, что он кричал: «Я сам еду до воеводы», его повязали. Привезли к избе воеводской:
— Вот вам «язык» московский.
И даже не развязали. Так повязанного и втолкнули к Болотникову. Атаман Нагиба представил пленника:
— Вот тебе «язык», Иван Исаевич. Мои орлы расстарались.
— При чем тут твои орлы, — сказал пленник, — когда я сам направлялся к воеводе Болотникову. Сам. Понимаешь?
Болотников насмешливо взглянул на смутившегося Нагибу:
— Эх, Федя, твои «орлы», выходит, далеко не летают, хватают что ближе лежит.
— Так ему надо было сказать, — оправдывался атаман.
— А я не говорил? Да? Я орал, что еду к воеводе, а они мне по зубам, руки за спину и скрутили.
— Развяжи человека, Федор.
Нагиба развязывал ворча: «Я им сукиным детям… они у меня попляшут».
Фидлер потер занемевшие кисти рук. Болотников спросил:
— Так с чем ты ко мне пожаловал, мил человек?
— Пусть все выйдут, у меня дело весьма секретное.
— Это мои товарищи, у меня от них секретов нет. Это вот атаманы Нагиба и Заруцкий, а это мой писарчук Ермолай. Говори.
— Ну гляди, воевода, не пожалей посля, — вздохнул Фидлер. — Я, Каспар Фидлер, послан к тебе Шуйским отравить тебя.
— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Болотников. — И каким образом?
— Вот. — Фидлер достал из-за пазухи берестяночку. — Здесь яд. Мне было приказано царем всыпать его тебе в вино или пиво.
— Ну-ка, дай мне взглянуть. — Болотников осторожно развернул берестянку. — Ну глядите, братцы, чем меня хотел уходить Шуйский. Ай сукин сын, ай подлец!
Атаманы склонились над берестянкой, кривились с сомнением.
— Обычный порошок. Ермолай, чего не смотришь?
— Та чего там смотреть, може, мел толченый альбо соль.
— Так лизни, — сказал весело Болотников, и все расхохотались.
— Не-е. Ще пожить хотца, — отвечал Ермолай, тоже улыбаясь.
— Возьми, сверни как было. Ну и что ж тебе, Каспар, было обещано за это? Какая награда?
— Сто крестьянских душ и триста рублей жалованья ежегодно.
— У-у, щедро! А разве наперед он тебе ничего не дал?
— Дал коня, — отвечал Фидлер, не решившись сказать о деньгах: еще, чего доброго, отберут.
— Тут поскупился царь, поскупился, коня могут за любым углом отобрать.
— Это верно, пан воевода. Вон евоные орлы и отобрали.
— Это воротим. Федор, вели вернуть коня ему.
— Воротим, Иван Исаевич, о чем речь.
— А как же он поверил тебе, Каспар? — продолжал любопытствовать Болотников.
— Так я ж сам вызвался.
— Сам?
— Ну да, я давно хотел перейти к тебе… И к тому же клятву ему принес на кресте. Он и поверил.
— Ну клятве кто не поверит, — согласился воевода. — А вообще спасибо тебе, Каспар, за все.
— Не за что, пан воевода.
— Как не за что? А кто жизнь мне спас, разве этого мало? Ермолай, покорми человека, устрой.
Когда Ермолай с Фидлером ушли, Болотников взглянул на атаманов:
— Ну как вам мой отравитель?
— Не нравится он мне, — сказал Нагиба.
— Ну тебе ясно, почему не нравится, орлов твоих осрамил. А тебе, Иван Мартыныч?
— Черт его знает, поди разберись. Но вот что через крест переступил, это худо.
— Ты так думаешь?
— А чего думать? Вон Ляпуновы не присягали ли тебе. Где ныне?
— Этих поймаю, обоих повешу вместе с Пашковым. Не они б, я бы уже в Москве был.
— Вот сам и ответил на свой вопрос, — сказал Заруцкий, поднимаясь. — Пойду до своего куреня, там хлопцы галушки обещали сварить.
Когда Ермолай воротился в воеводскую избу, Болотников был один.
— Ну устроил отравителя?
— И покормил, и устроил, и казаки коня ему воротили.
— Ну и славно, встретили немчина по-людски. Ты вот что, Ермолай, возьми себе эту берестяночку с ядом, улучи час и подсыпь ему в питье.
— Боишься его, Иван Исаевич?
— С чего ты взял? Может, это и не яд вовсе.
— А если не яд?
— Тогда мы его на дыбу и поспрошаем, с каким таким делом он к нам явился.
— А если это яд и он помрет?
— Значит, так Богу угодно. Ты его никак жалеешь?
— С чего вы взяли?
— Вижу, вижу, Ермолай, жалеешь. Так вот не жалей, он через крестоцелование переступил, словно в лужу плюнул. Сегодня Шуйскому изменил, завтра мне изменит. Такого нечего жалеть, Ермолай. А сейчас садись, пиши прелестные письма москвичам.
— Будешь говорить?
— А зачем? Пиши как и под Москвой, мол, Дмитрий Иванович у нас и зовет их под свою высокую руку, не велит против него оружие подымать. А тех, кто придет к нему, примет и наградит великими милостями.
— А много листков надо?
— Сотни две, не менее.
— Ого, да это ж когда я управлюсь.
— Ну возьми себе помощника.
— Кого?
— Да хотя бы немчина этого, Каспара, пусть потрудится под конец. Где-нито и подсыпешь ему его порошки.
— Ох, Иван Исаевич, толкаешь ты меня на грех.
— Какой это грех — Иуду убить.
Ночь была темная, безлунная. Бодрствовали лишь сторожа на вежах[47], кутаясь в овчиные шубы. Тихо тлели возле пушек фитили на пальниках, источая вонючий дымок. Спала вся Калуга, только в оконца воеводской избы горел огонек, там за столом, обложившись листками бумаги, скрипели перьями Ермолай и Каспар. Ермолай, проверив первое письмо, написанное немцем, не удержался от похвалы:
— Ну почерк у тебя, братец, аж завидки берут.
— У меня в юности учитель был строгий, каждую букву заставлял по сто раз переписывать. Чуть не так, линейкой по лбу, а то и по рукам.
— Ну тебе его за это благодарить надо.
— Конечно, конечно. Нынче-то я благодарен, а тогда ненавидел. Глупый был.
«Господи, и я должен его травить, — думкой маялся Ермолай. — Такого человека ученого. Нетушки, Иван Исаевич, нема дурней».
К утру Ермолай, начавший уже клевать носом, влюбился в Каспара. Даже пытался подражать почерку его. Но не получалось: «Мало лупцевали меня, наверно».
Когда начало светать, Ермолай поднялся, потянулся с хрустом косточек:
— Пойду до ветру.
На улице по хрусткому снежку добежал до отхожей будки, вытащил берестяночку с ядом, высыпал в дырку и даже помочился на нее с торжеством, приговаривая: «Вот вам, вот вам…» А кому это «вам»? И сам не знал.