– Так вы уж будьте любезны, друзья мои, внимательно изучите документацию. Не затягивайте, и умоляю, соблюдайте крайнюю осторожность.
– Можете не сомневаться, – значительно улыбнувшись, Пальцев прижал к груди потрепанную канцелярскую папку, на которую уже положил глаз Рамзес.
Иностранец обвел присутствующих настороженным быстрым взглядом из–под пенсне, забарабанил нервными пальцами по дубовой столешнице, весело пробормотал: "Ну что-с… Посмотрим, посмотрим". Затем увидел листок, предложений Цитрусова, пробежал глазами написанное и скривился, словно разжевал лимон. В следствии омрачившей узкое чело гостя печали, речь его исказилась грубыми лексическими погрешностями:
– Фи, какой грязный гадость! Конфуз, конфуз воняйт, господа! Позвольте, мы полагали, что ваша организация основана на принципах космополитизма! А что тут я вижу? Это же недорезанный фашизм, товарищи! Не ожидал. Мое профессион дэ фуа, то есть – исповедание веры, мое пуэнт д, онёр – как поняли, дело чести – не позволяйт! Лишают, так сказать, всякой возможности вступить на путь взаимовыгодного союза! Э-эх, голубы, и когда же до вас дойдет, как плохо гадить на свой собственный голова… – С горьким сожаление взглянув на Свеклотарова де Боннар поднялся.
– Вали, вали отсюда, козел вшиворогий! – процедил в след гостю Рамзес, – гнида американская! – саданув кулаком по столу, он резко качнулся, ножки стула с громким хрустом подломились, роняя лидера юных патриотов на декоративный асфальт. В тот же момент бдивший на балкончике амбал вскинул пистолет, выпустил пару пуль, сбивших плакат "Плюй в урну она твой друг". При этом сделал слишком резкий выпад, проломил бутафорский барьер и, роняя цветочные горшки, обрывая веревку с бельем, рухнул вниз непосредственно на распростертый среди обломков венского стула охраняемый объект. Сто двадцать кг чистого веса с высоты пяти метров! Что–то противно хрустнуло, заклокотало, ухнула в утробе амбала порвавшаяся струна. И тишина. В весеннем воздухе дворика задушевно разливались ласковые голоса: "…Дорогие москвичи, доброй ночи! Доброй ночи – вспоминайте нас…"
Альберт и Савватий молча стояли над грудой тел в черной коже. Лежавших живописно прикрывали голубые дамские панталоны и связка натуралистически заношенных носок, прикрепленных к опутавшей тела веревке деревянными прищепками. Голова стража была вывернута столь неестественно, что в переломе шейных позвонков сомневаться не приходилось. Из–под массивного тела охранника виднелись бледная скрюченная рука патриота, словно поднятая в традиционном приветствии "Хайль!" и пара развернутых по чарли–чаплински армейских ботинок. Свеклотаров напоминал цыпленка "табака", распростертого под чугунной плашкой.
– Готовы. Это проклятье Курмана, – скорбно молвил отец Савватий, сложил ладони и забормотал нечто подобающее случаю из духовной практики.
– Это урок истории. Шовинизм не пройдет! – вдохновенно изрек Альберт и огляделся, ища глазами иностранца. Де Боннара и след простыл, что можно было понять в сложившейся ситуации. Зато у киоска "Пиво–воды" появился личный секьюрити Пальцева Юран. На свободном от мыслей лице парня играл здоровый румянец, крепкие челюсти без устали молотили жвачку "Орбит".
– Убери здесь, – поморщился Альберт. – Напакостили перед самым ужином.
– Живенько организуем, – Юран подхватил за ноги тело амбала и поволок в "кулисы", не переставая жевать и двигаясь в заданном вокалом ритме. "А когда по домам вы отсюда пойдете, как же к вашим сердцам подберу я ключи? Что бы песней своей помогать вам в работе, дорогие мои москвичи…" Может, диск сменить? Здесь Витас больше подходит.
– Отставить музыку. Куда иностранец делся? – нахмурился Пальцев, восстанавливая мизансцену со столом и двумя стульями.
– Прошмыгнул на выход и сказал, что вы меня вызвали, – справившись с первым пострадавши, Юран взялся за Свеклотарова. – Будут захоронены в соответствии с ГОСТОМ. – Он хохотнул, обозначив обычное место погребения "отходов" – городскую свалку.
– Ловкий мужичек! – наконец собрался с духом Пальцев, думая о визите Шарля. А папку с документами все же оставил! К чему сей сон? – Покряхтел, пошерстил челку, обмозговывая случившееся, развязал тесемки, сосредоточился на машинописном тексте, отпечатанном под синюю копирку. Озадаченно перелистал страницы, заглянул в конец и устало вздохнул: – Похоже, шантаж.
– Зря стараются. И на старуху найдется проруха, – отрубил Федул, воспринявший иностранца сразу же с большой настороженностью.
– Ты вот что, батюшка, просмотри бумаги внимательно. Здесь, кажется, по твоей части. Следи за текстом, возможна шифровка. Завтра доложишь. Пальцев пододвинул папку своему немногословному собеседнику. Только к себе не ходи. Здесь ночуй, на верху все свободно.
– А с ужином как?
– В самый раз попоститься. А меня, уж извини, ждет встреча с прекрасным, – Пальцев сорвал с "клумбы" желтую астру и вдел ее в петлицу тысячедолларового пиджака.
Глава 4
В маленьком, но чрезвычайно комфортабельном номере клубных апартаментов, отец Савватий на скорую руку перекусил экзотическими фруктами и уселся за письменный стол. Зажег солидную настольную лампу, выложил на зеленое сукно стопку листов из ветхой папки и в недоумении переворошил их. Документами тут и не пахло. Машинописным образом, даже не на компьютере, был не слишком профессионально набран текст, который, скорее, относился к художественному, чем к деловому жанру. Повествование смахивало на роман из дореволюционной жизни, в котором действовал какой–то оперный тенор, его раскрасавица дочка и боевитый ухажер – артиллерийский офицер. Тенор пел, ухажер ухаживал, а между тем надвигалась гражданская война и на Россию пер немец.
Все больше озадачиваясь, Федул тщательно осмотрел картонную папку, надорвал для изучения угол, проверил бумагу на свет и решил, что имеет дело либо с очень изощренной шифровкой, либо с наглым надувательством. Размышляя и откусывая сочную грушу, отец Савватий еще раз пролистал страницы и споткнулся на вопросе, который его заинтересовал.
"…Кто ты и зачем? Что, задумался? Не поймешь, как не тщись. Измучившись сомнениями, ты успокоишь себя присказкой: время покажет, время рассудит. Время все расставит по своим местам, объяснит, кто прав, виноват, кто друзья, кто враги. А главное – оно определит, но потом, уже после того, как можно что–либо исправить, кто ты есть сам и как провел на земле отведенный тебе срок…
Так думал преподобный отец Георгий дождливой мартовской ночью 1930 года. Хотя полагалось ему и по натуре и по званию вывести совсем другую формулировку – Бог поймет, Бог и рассудит. Не справлялся, видать, с осмыслением бурного бытия слабый человеческий разум. И вера, выходит тоже, не справлялась?
Сторожка, служившая обиталищем отца Георгия, находилась в цокольном этаже громадного, темного и пустого Храма. Как ни крепил отец Георгий свой дух молитвой, как ни повторял себе, что даже в богооставленной стране не может опустеть дом Господен, не должны впустить мрак его своды, страх не отступал, а сомнения одолевали с бесовской яростью. И наступали, давили стены коморки, а в горле, тесня дыхание, застревал крик. Тогда со свечей в руке он обходил Храм – пустой, гулкий, смотрел, как метался по ликам святых бледный свет, вдыхал запах сырости и тления, вытеснивший благовоние ладана и восклицал:
– Спаси, о Господи, от сомнений, милостию своею вразуми, подскажи, что должно исполнить мне во благо твое, какое дерзновение свершить, какую муку принять? Не наказывай неведением верного раба своего. Не отступись, не оставь!
И чудился ему далекий, с высоты купольных сводов идущий голос: "Верь в мудрость мою и силу и светлый замысел мой. Живи как живешь, твори, что творишь, ибо такова воля моя."
А что, что творить–то? Как уберечь от поругания Храм, когда сгинули от рук нехристей защитники его, а слабые духом отступились? Ни дров, что бы согреть, ни электричества, чтобы осветить, ни денег, чтобы пресечь разруху. Нищий Храм, заброшенный, пропадающий. Возвышается исполином во всем своем могучем великолепии – забытый, оставленный. Лишь птицы по–прежнему галдят на куполах и звонницах, как перед праздником. Только молчат колокола, наглухо закрыты резные дубовые двери. Холоден и страшен поселившийся под сводами мрак.