А может быть, он придет ко мне домой?
Придет — не придет! Догонит — не догонит, соизволит — не соизволит! Хватит! У этой тонкой личности, по-моему, нет души. А его свобода — мальчишеский эгоизм, эгоцентризм или попросту беспардонность, наглость. И в этот момент мне казалось, что изучай не изучай хоть десятками институтов сразу эти личности, вроде Глеба, делай хоть какие тонкие или толстые умозаключения, — все «лабуда», ничто их не изменит, никто их не научит. И вспомнил, как Мишка разносил меня:
— А ты правильный, прямой, как палка. Ты, конечно, учишь всех своих по моральному кодексу: беречь честь смолоду, комсомольцы всегда впереди, не уверен — не обгоняй, чистота — залог здоровья, ум хорошо, а два лучше, и тэ-дэ и тэ-пэ. А я учу всему наоборот или, может, поперек, а может, и вдоль, или вообще как придется. Так, видишь ли, смешнее выходит. Меня тошнит от кислых умных рож. Все равно все не так, как хочется...
Я теперь вспомнил это и был поражен. Но больше не тем, что Мишка меня обругал так обидно, а тем, как он это сделал. Так сердилась Катя, когда мы стояли одни на кухне. Я даже услышал ее голос, ее интонации: «Знаю, знаю, все знаю, что можно, а чего нельзя. Если хочешь жить — умей вертеться. Жена да убоится мужа... В огороде бузина, а в Киеве дядька». Это все ее? Или его? Какое это сейчас имеет значение? Мое ли то, в чем обвинял меня Мишка? И да и нет. Я сержусь, а значит, он прав. Обидно. Я прав, а он крив, и все же в чем-то он правильнее меня. Я прям, как палка? Чист как стеклышко? Рассудителен, как Соломон? И тэ-дэ и тэ-пэ? И за это, должно быть, схватил по башке от любимца. Так что же тогда не «лабуда», если честь, совесть и правда — все становится вдруг ерундой?
Не нужно смотреть вниз. Все прояснится само собой, не сегодня, так завтра. Я поднял голову. И сразу же передо мной вознеслась золотистая игла с ангелом над Петропавловской крепостью. Неважно, что много миллионов глаз уже больше двухсот лет смотрят и смотрят на это великолепное чудо. Каждый считает его своим, и я тоже, и хоть много раз я видел его со всех сторон, при различном освещении, на фоне розовых зорь и грозовых туч, перед восходом и перед заходом солнца, и в полдень, и ночью, и во сне, — но каждый раз оно поражает меня, и я думаю: спасибо тебе, что ты есть, что отрываешь мой взгляд от земли и возносишь его туда, где птицы, солнце и небо. Так и пошел я дальше, подняв голову.
Ветви старых деревьев покачнулись надо мной, и полетели вниз зеленые капли дождя. Это листья, первые листья! На солнце, на просвет, под голубым небом они кажутся и зеленой дымкой, и паутиной, и легким пухом, пронизанным лучами солнца. А вот уже и лучи стали зелеными, и сразу же голубыми, нет — оранжевыми, они палят глаза огнем. И больно и радостно. Грудь распирает от каждого нового вздоха. Весна! Прохлада! Жизнь! Прана! Совершенство! Я согласен с тобой, Греков!
Под ногами дорожка, посыпанная песком. Стоптанные мои ботинки легко вминают песок, как вминают, втаптывают его ботинки, туфельки, сапоги прохожих. Шагают, шагают между землей и небом мои сограждане, соземляне: то в небо посмотрят, то на деревья, то под ноги, то друг на друга — видят, догадываются, понимают, ищут; и высота нужна им, и заземленность, и что-то колобродит в них вместе с весенними этими соками — и любовь, и ненависть, ясность и туман, и у каждого, наверно, был или будет свой удар по голове... В сущности, это даже кстати: убаюкала, укачала меня размеренная жизнь, а тут... и восторг, и тоска, и правда, и кривда.
Глава седьмая
Ты — надвое. И не знаешь, где ты, в чем наверняка. Кому ты врешь, а с кем по правде. Нет ничего хуже, когда надвое, натрое. Вдребезги.
Спрыгнул с трамвая и, как всегда, пошел к Зое напрямик, дворами, от сквера к скверу, мимо сараек для мусорных бачков... Шел и думал: «Он приезжает. Ее муж, законный отец ее сына».
Снова всплыло это слово — «законно». Когда-то в детдоме я часто пользовался им, оно означало что-нибудь прочное, надежное, очень хорошее. «Законно сделано», — говорили мы о самодельных ножичках. «Законный фильм», — говорили мы о понравившемся фильме. А вот сказать теперь: «законный» отец или муж — это уже что-то другое. Опять закон и сердце. В общем, он приезжает: супруг по закону, отец Веньки.
Венькин расплющенный нос, быстрые хитрющие глаза, растопыренные уши — все отцовское. И коренастый он, как отец. И упрямый, должно быть, и скрытный, и только густой рыжий чубчик, кофейный цвет зрачков, редкие остренькие зубы, пронзительный, сильный голос — в мать, и еще от нее — внезапная нежность. Подойдет и прижмется, вроде бы ни с того ни с сего. Обнимет ноги, уткнется в живот и сопит, поглядывая снизу вверх доверчиво и беззащитно. И вопросы у Веньки внезапные.
— Дядя Леня, что такое горький опыт? Это когда луку поешь?
— Это когда нос разобьешь, — ответил я, поглаживая царапину на Венькином носу. Мы сидели тогда на скамье, вот в этом сквере, где всего восемь тоненьких тополей, крошечная деревянная песочница и какие-то непонятные цепкие кусты, вроде акаций. Венька сидел на скамейке со всеми удобствами, покачивал ногами, сосал свое любимое монпансье и спрашивал меня тоном человека, которому, в общем, не так уж и охота вести беседу:
— Дядя Леня, а кто ты моей маме?
Маленький, рыженький человечек сидел рядом со мной, причмокивая от удовольствия. Все еще покачивались, как два маятника, коротенькие ножки, им было хорошо и безразлично. Так могло показаться издали сонным старушкам, сидевшим напротив. Но вот остановились ножки, Венька замер, взглянул на меня быстро, как будто невзначай, и взгляд его был взглядом взрослого и печального человека.
Кто же я такой его маме и ему самому? Он знает все. Давным-давно все знает и во всем разобрался, и теперь ему нужны мои слова лишь для подтверждения, для полной ясности. Должно быть, много раз уже спрашивали во дворе Венькины друзья и подружки: «А кто этот дядя, который приходит к твоей маме?» Что же ответить? Кто я Зое и Веньке? Я возил его в саночках. Я помню, как он болел воспалением легких, метался в жару. Я учил его в Сестрорецке плавать. А сколько раз я гулял с Венькой по городу, рассказывал о себе, о мальчишках из своей группы всякие смешные и грустные истории. Веньке все было интересно, и во всем ему хотелось сравняться со мной. Он даже привык париться со мной в бане, бесстрашно обхлопывая себя ладошками и березовым веником на средней ступеньке парилки; ему хотелось, чтобы я хлестал себя покрепче, чтобы дух в парилке был пожарче и чтобы я оказался самым выносливым из всех молодых и старых распаренных мужиков. Венька гордился мной, а я гордился им. Порой даже казалось мне, что и оттопыренные уши, и кривоватенькие ноги, и расплющенный Венькин нос — все мое. Так вот, кто же я? Венька ждет. Я прижал его к себе. Только с виду он кажется плотным, а на самом деле худенький, прощупываются ребра и острые плечи. Я не смотрю на Веньку, но знаю, какие у него глаза.
— Я друг твоей мамы, Венечка. И тебе я друг. Мы ведь друзья, правда же? Ты хочешь быть всегда моим другом?
Неожиданно я услышал тихое-тихое:
— Я хочу, чтобы ты был моим папой.
Я тогда ничего не смог ответить, а теперь решено, пусть так и будет. Пусть так и будет, как хочет Венька.
Зойка, Зоенька, я не волновался так даже в самый первый раз, когда мы шли с Мишкой к тебе. Я тогда не знал еще, что мое жадное, горячечное предчувствие встречи, можно сказать, ничто в сравнении с тем, что кипит, и жалуется, и страшится во мне теперь. И все теперь не так и не то. И двор другой. Тогда он показался мрачным, ободранным, где только кошкам хорошо, а теперь вижу: двор как двор. Даже есть в нем что-то уютное. И новая краска на стенах, не белая, не желтая, а вот именно уютная, теплая, домашняя. Цвет и свет этой краски проник даже внутрь дома, в комнаты. Помнится, как только дом начали красить снаружи, чуть ли не всем жильцам сразу захотелось отремонтировать свои жилища, подновить их, выбросить рухлядь. Зойка тоже тогда взялась за ремонт. Мы вместе с ней занимались обновлением жилья, и через двое суток комнату было не узнать, как будто приподнялся потолок, раздвинулись стены, как будто солнце заглянуло в окно. Даже странно, что много лет такая вместительная комната знала лишь один мрак и запустение. Должно быть, это было оттого, что две такие разные женщины жили вместе, у каждой была своя койка, свой мир, свои слишком спорные требования и желания. Люська теперь замужем, уехала в Мурманск, и Зойка с Венькой стали здесь полными хозяевами.