Глеб хотел быть первым, лучшим, а разобраться по-настоящему, где главное, лучшее, — не мог, как не мог он отказаться от своей натуры, в общем-то мягкой, доверчивой, романтичной. И, конечно, его уговорили стащить машину и мотануть в Прибалтику, прокатиться с ветерком и пожить шикарно. Он хотел и не хотел стоять «на стреме», хотел и не хотел ехать на прибалтийские пляжи, и попался поэтому первым. Уж слишком неуверенно вел себя в пути. А потом интернат, а потом вражда с ребятами в училище, — он испугался, что снова потеряет уважение к себе; а тут еще ссора с Татьяной, досада, обида, желание все порвать сразу и навсегда. Это я знаю по себе, так бывает, особенно в юности. Захотелось послать все к черту, убежать в лес, к полной свободе. Это мне тоже знакомо — в юности хотелось, и сейчас иногда хочется, махнуть в темный лес. Наивно? Конечно, наивно. Всюду найдутся три сосны, чтобы заблудиться снова и снова.
И вот он опять встретился с дружками из интерната. Он хотел и не хотел быть с ними, хотел и не хотел пить, хотел и не хотел защищать под мостом своих корешей, когда все напали на меня. А может быть, дружки еще и принудили его, пригрозили чем-нибудь, может, даже пообещали рассказать ребятам из группы в училище, каков он был в интернате. Или, может быть, Глеб решил похвастаться своим новым положением, или владением приемами самбо, или полной свободой... Конечно, даже самому ему вряд ли известно по-настоящему, что руководило им в тот миг. В Глебе колеблются, прыгают еще все стрелки приборов души, и любые «чуть-чуть» могут привести к срыву. Как лечить это? Чем помочь? Разговорами? Их было много. Примером, только примером — их, его, ее, моим. А мне с кого брать пример? С директора? С Майки, с Кузьмы Георгиевича? С Бородулина? С Лобова? С Мишки? У всех, у всех надо учиться, и даже у старшего мастера, по крайности тому, чего не нужно делать. Научусь ли в полной мере? Когда же? И не когда-нибудь потом, а теперь, сейчас я должен показать пример своим ученикам.
Сердце, может быть, только ты одно знаешь обо всем: где правда, а где кривда, где верность, а где измена, и что бывает «за измену». Сердце, какое ты у меня? Ты щемишь, маешься, ноешь, покалываешь, предчувствуешь, тоскуешь и радуешься, как у всех. Ты знаешь лучше и больше моего разума. А я далеко не всегда прислушиваюсь к твоим сигналам, звоночкам, намекам, я говорю тебе: потерпи, успокойся, перестань — это неразумно, не по-мужски, нелогично, несолидно, не так могут понять.
Все поймут, и всё поймут. Вон сидит мой Лобов, как будто грубиян из грубиянов, как будто самый бессердечный из всех моих учеников, а он прекрасно понимает сейчас, почему я молчу, хожу по комнате, тру щеку и стараюсь что-то подвинтить, подшабрить, подшкурить в себе, и я чувствую всем сердцем, что сидит передо мной человек прямой, отважный, нежный, и полное сердечное доверие друг к другу — самая большая радость, какую мы только могли с ним испытать за долгое время знакомства.
— Ты пока, Николай, никому не говори о Глебе, ему тоже, ладно?
— Ладно, Леонид Михайлович. Я не трепло.
— Я сам хочу все выяснить и распутать. Хорошо бы встретиться с теми, интернатскими. Я поеду и найду их. Надо понять, что это за птицы.
— Возьмите меня, мало ли что?..
— Теперь они не посмеют... А впрочем, согласен. Когда все выясню, дам знать. Глеба надо спасать по-настоящему.
За тонкой стеной, за моей географической картой, разразился водопад: пришли соседки, две сестрички, принять душ. Сейчас они начнут хихикать, болтать, пересказывать друг другу всякие веселые истории.
— Теперь не поговоришь. Пойдем на улицу, Николай.
Он согласился неохотно. Оглядел внимательно мою комнатку, подошел к окну, потрогал, даже как будто погладил, извиняясь, зеленовато-коричневые черепки моей братины.
— Я их склею, Коля. Или, может быть, снова поеду к горшечнику, закажу еще. Побольше и получше, и для тебя. А может, и сам закажешь, какую тебе надо.
— Вы меня возьмете? — тихо спросил он.
— А почему бы и нет? У моего друга мотоцикл с коляской. Как раз три места. Сядем и поедем как-нибудь на заре.
— Куда? — спросил Николай.
— Странный вопрос. Не все ли равно куда. Куда-нибудь туда... Косточки собирать. Посмотреть, как солнце встает. Устраивает?
— Еще бы! Меня все устраивает.
Я уже больше не мог находиться в моей тесной комнате. Географическая карта манила, а стены раздражали меня. Я увлек Николая за собой, на улицу, к площадям, к Неве. И всю дорогу я вспоминал. Рассказывал о путешествиях, о какой-то совсем другой жизни, которую мне посчастливилось узнать. И самой памятной, самой уместной и даже необходимой теперь для меня и для Лобова оказалась история про знаменитого горшечника из Ярославской деревни Песчинка.
Я рассказывал не спеша, с подробностями, чтобы Николай оказался в дороге вместе со мной, заодно чтобы он понял, каким я отправляюсь в путешествия и ради чего, как пробираюсь, продираюсь в пути не просто к новым людям и случайным обстоятельствам, а прежде всего к самому себе: то подобно реставратору снимаю слой за слоем — ненужный, наносный, фальшивый; то, словно бы глину перед созданием горшка, что-то обхлопываю, обминаю в себе, с предчувствием, с ожиданием обновления. И радостно мне и тревожно в такие минуты.
Когда мы подошли к Неве, облокотились на гранитный парапет, Николай спросил меня с тревогой:
— Неужели вы и вправду, Леонид Михайлович, хотите бросить училище?
— Не знаю еще, боюсь я, Коля.
Боюсь воды — она текуча.
Земная кровь — она во мне,
а я не чайка на волне,
я раб волны, я камень с кручи.
Боюсь огня — его касанье
не только кожу жжет мою.
Я вижу в нем беду свою,
не дров — души моей сгоранье.
Боюсь предчувствий. Что-то есть
в том тайном голосе щемящем,
в том ожидании щенячьем,
кому, откуда эта весть?
Боюсь остаться без друзей,
когда я журавлем подбитым,
теряя летний дух и ритм,
срываюсь с высоты своей.
Боюсь предательства и злобы,
они смертельнее штыка.
Нас душит потная рука
приемом медленным, особым.
Боюсь беды, боюсь неволи,
руки безжалостной боюсь.
Я облако, я ветер в поле,
в свое неведомое мчусь.
Но, кажется, всего страшней
безверье, душезапустенье,
когда идешь ты горькой тенью
в мир озабоченных людей.
Когда ты ни в цветке, ни в птице,
ни в камне твердом, ни в огне.
Ни подавиться, ни напиться
тобой нельзя, ты как на дне.
Так пусть же, пусть на белом свете,
пока он бел и долголетен,
я в смертных страхах растворюсь, —
при жизни смерти я боюсь.
Глава пятая
Восторженный человек Николай. Никак ему было не уйти спокойно, — все оборачивался и подпрыгивал, подпрыгивал, чтобы я видел его издалека, и все махал мне, махал обеими руками, и даже на большом расстоянии я видел, догадывался — он улыбался. Нам еще о многом надо подумать и потолковать. Мы поколесим и вернемся на круги своя. А пока еще нужно повертеться на моем гончарном круге, пообмять глину, прокалиться в печи, а потом уж, потом, когда я буду в мастерстве своем уверен, как уверена птица, когда она вьет гнездо, вот тогда уж... не торопись, не спеши никуда и ни в чем, время и так убегает вспять быстрее мотоцикла. Пока тебе хорошо, не спеши. Ты снова, Ленька, кажется, вернулся в тот субботний день, в тот час, когда ты был во всем и все было в тебе.