— Ты это брось, Лирик. Не кусайся понапрасну, ты меня знаешь. — У Мишки даже голос сел.
— А ты меня не кусаешь понапрасну? Или мой перекресток не слишком видный? Или тебе уже теперь все одно, что машины, что люди? Почему этот улыбчивый сразу тебе взятку предложил?
— Что это значит?
— А то значит, что берет кто-то один, а предложить водитель уже готов любому. Ты вот взял бутылочку от чистого сердца. А было ли чистое у того — не знаю. Он ведь расскажет соседу, как ловко отделался. Это твоя педагогика? Ты знаешь, на чем это все замешано и чем пахнет?
— А ты что, святой? — спросил Мишка язвительно.
— Святой не святой, но пацаны мне верят. Понимаешь, верят. И я этим горжусь. — Неприятно мне стало, что расхвастался, и все-таки продолжал: — Я знаю, что учу их не только работать. Жить я их учу. По правде и по совести. Но пока они у меня — это одно. А вот выедут на мотоциклах к тебе на перекресток — могут оказаться совсем другими.
— Да что ты на меня прешь?! — развел руками Мишка. — Кончай ты, все-таки у меня свадьба, — улыбнулся он.
— Прости, — сказал я. — Завелись мы, как два дурачка. Поехали, а то еще подумают, что ты убежал из-под венца.
Я далек был от высокомерия или пренебрежения к Мишкиной работе, я понимал, что дело не в том, как называется работа, а в том, как живется со своим делом. Понимал еще, что на Мишкином перекрестке слишком много безоговорочной власти.
Снова ветер в лицо, мы обгоняем кого-то, и нас обгоняют.
— Ты в том же училище, куда хотел?! — крикнул Мишка на ходу.
— В том же! — крикнул и я в самое ухо.
— На Петроградской?!
— Там же, в моем бывшем! А что? Устроить кого надо?
— Нет! Просто мир тесен!
— Что имеешь в виду?
— Да так просто!
О чем он, елки-палки?!
Повороты, машины, ветер, тряска, надо бы помолчать. При такой скорости охнуть не успеешь. Что и говорить, Мишкина работа не из простых. Тут нужен характер, и сила, и уверенность в себе. Водителей тысячи, и каждый не прост.
А в чем моя сила? В моей группе двадцать семь учеников. Пока я главный в их жизни.
Да уж, мастак, ученички твои народ ой-ой. Какими отчаянными они бывают, когда дело касается их самолюбия, какими изворотливыми, хитроумными, когда что-то им не на руку, невыгодно, против шерсти. Что же делать тебе, мастер, какими способностями и талантами нужно обладать, чтобы властвовать над бузливой оравой? Рукоприкладство — нельзя, срываться на крик тоже никуда не годится. Жаловаться начальству — недостойно. Развлекать трепотней, занимательными историями? Нет, загубишь дело.
Педагогических запретов и ограничений — не счесть. Так в чем же, мастер, твое главное — то, на что ты рассчитываешь?
Если ты хороший специалист, ребята это поймут и станут тебя уважать. Но одного только знания дела мало. Ты должен красивее всех других мастеров одеться, когда идешь на училищный вечер отдыха; должен быть умнее и лучше всех на собраниях; ты должен быть и спортсменом, и затейником, и радиоконструктором, и мечтателем, и философом, и футбольным болельщиком, и боксером, иначе тоже можешь потерять уважение. А когда тебя отчитывает начальство при всей группе, ты должен так держаться и так отвечать, чтобы никто не назвал тебя трусом или подхалимом, — иначе все, крышка! И если кто-то кого-то поколотит, постарайся разобраться как сам царь Соломон. Никто не должен усомниться в твоей справедливости.
Не задавайся, Ленька, каждому свое, и всякий по-своему мастер.
Глава пятая
Свадьба! Длинный коридор загроможден мебелью: шкафы, трельяж, телевизор на массивной тумбе и даже полосатый матрац, его поставили «на попа». Какой-то плотный смазливый мужчина с веселыми глазами навыкате прислонился к нему, рядом с ним девушка, оба курят взахлеб и толкуют о чем-то забавном.
— Лучшие люди, — сказал Мишка. — Знакомьтесь.
— Виктория, — пропела девушка и сунула мне свои безвольные пальчики.
— Владимир Самохлебов, — сочным баритоном представился мужчина, не жалея сил на рукопожатие. «Какая сытная фамилия у этого крепыша», — подумал я, шагая дальше вслед за Мишкой.
Дым, как туман, клубится в коридоре. Душно тут, шумно, пьяно. Гремит радиола. Уж конечно, полгорода собралось к Мишке на свадьбу. Есть ли тут хоть кто знакомый?
А вон Серега-сержант выползает из ванной: челочка на глаза, а глаза уже на давнем веселе, едва приоткрываются, и все же увидел меня:
— Привет, Ленька. Здорово, друг!
И он стал меня мять, обхлопывать и расхваливать всем, кто был поблизости или проходил мимо. Я был смущен, и рад, и не знал, куда же мне скрыться от шумного внимания, которое, наверно, всегда в таких случаях в избытке достается новенькому и еще трезвому гостю.
— Все прекрасно! — шумел Сергей. — Все, как бывало на фронте, верно, Леньчик? Ах ты, корешочек ты мой ненаглядный, и как это надумал сюда прийти? Вы же с Мишкой вроде того... как в море корабли, я помню...
— Случайно, Серега. Затосковал что-то по нашим прошлым временам, вот и звякнул-брякнул. Я как чувствовал, что и тебя тут встречу.
— А как твое ничего?
— Да ничего себе мое ничего.
— Женился?
— Нет пока.
— Я тоже. Все счастья не найду с тех пор. И как это он тебя пригласил?.. — Сергей посмотрел на меня с каким-то пьяным жалостливым сочувствием.
— Ты о чем, Серега? О том, что было у нас с Мишкой? Не такой уж он злопамятный.
— Да не о том я. Худо будет тебе, Ленька, если не прошло.
— Что-то не пойму я тебя, Серега, надо бы выпить для ясности, а то конный пешему не товарищ, сам знаешь.
— Давай-давай, штрафничок, идем в комнату, — и снова он заглянул мне в глаза, снова пьяно и сочувственно собрались уже отчетливые морщины на его лице: повзрослел Сергей, даже можно сказать — постарел, это только кажется, что время идет незаметно.
— Значит, ты ничего не знаешь? Или знаешь? Тут есть одна штучка-дрючка-заковычка. Мишка ничего тебе не говорил?
— А что такое он должен был мне сказать? — с недоумением уставился я на Сергея, но так он и не ответил мне, нас кто-то подтолкнул в спину, и мы разом очутились в комнате.
Квадратная, неузнаваемая без мебели, она показалась мне огромной. Открыты настежь все три окна, самые мощные лампочки ввинчены в люстру, слишком яркий свет слепит и смущает.
Тарелки, блюда, графины, цветы — всего полно на столе. И гостей полно, и даже, вон, кажется, Федька с женой, наверно с той самой, из деревни, — похожа. А вон и Матвей, наш молчаливый горбун, заводит радиолу — все те же вальсы, вальсы. И вот уже кто-то танцует, а кто-то кричит: «Горько!» Но кому это? Кто же тут женится?
За длинным столом вдоль окон в самом центре — старик со старухой. Он прямой, бородатый, с большими немигающими глазами. А она в платочке домиком, умильная, словно бы девушка-простушка, сморщила лицо от счастья. Будто это она выходит замуж за своего старика, и ради них шумный сбор, и будто им кто-то кричит: «Горько!!» И возбужденное, осоловелое застолье подхватывает: «Горько! Горько!»
Эх, разве так нужно было бы кричать: ни то ни се, без подъема. Может, смущает всех старинный этот клич, а может, просто-напросто все устали. Еще бы: вторые сутки «гудят». Бедняги. Вот уж работа так работа! Есть, пить, орать, веселиться.
И я бы, конечно, потрудился сейчас со свежими силами: все-таки Мишка женится, один из наших, из тех еще, из могикан, и день-то какой — суббота! И весна, и случайность встречи, и Серега мне рад, и Матвей помахивает рукой, и уже какие-то девушки улыбаются, и все бы ничего, да вот не выходит из головы и сверлит, пробирается к сердцу Мишкин намек на сюрприз и Серегины жалостливые глаза, знаю ли я...
Ладно, посмотрим, что будет дальше. Все, глядишь, обойдется, разойдется на людях. Гостей тут много.
Вон, сразу видно, из деревни: крепкие, румяные, свежие лица. А глаза разомлевшие и усталые, озабоченные, наверно оставленным дома хозяйством и ожиданием еще одного действия спектакля — вот сейчас молодые будут целоваться: «Горько! Горько!»