И вот сейчас, на трамвайных путях, перед тупой мордой грузовика, услышав от Зойки негромкое: «Он приезжает», я оцепенел от той же прежней невозможности ни солгать, ни сказать правду, как и тогда.
И вот мы идем, мы уже на противоположной стороне перекрестка, я держу Зойку за локоть и страшусь, чтобы она не поняла моего состояния. А чего же, собственно говоря, я страшусь? Того, что я ее не люблю? Мы привыкли друг к другу. А любовь?.. Она осталась с Катей. Или нет? Может быть, она впереди еще, моя любовь?
— Ну что ты молчишь, Ленька? Я больше так не могу. Ты один у меня на свете. Ты и сын.
Ее голос задрожал, и она заплакала.
— Не надо, Зоенька. Не плачь. Я приду к тебе сегодня вечером. Ладно?
Работа, перерывы на отдых, снова работа, потом обед, потом опять напильники в руки — и за дело, и так шесть уроков. Ко всем я подходил, помогал, подсказывал, сердился, хвалил, растолковывал — все как обычно, а вот к Бородулину не мог сделать ни шагу.
Педагогически, наверно, было бы правильнее устроить разговор в открытую, вместе со всей группой. А мне хотелось схватить его за воротник и встряхнуть хорошенько, хоть он и обучен Мишкой приемам самбо.
Но почему-то не мог я сделать ни того ни другого, я вел себя так же, как вел себя в таких случаях Глеб, если он бывал на меня в обиде: сосредоточенно работал и все же старался быть непринужденным, но именно старался, и все замечали, что улыбаюсь, шучу я и разговариваю напряженно, натянуто, во всем есть какой-то «перебор».
Теперь Глеб сдержан. Он боится меня. А я боюсь... Чего же боюсь я? Кажется, я теряю Глеба навсегда. Невольно, хочу того или не хочу, мое сердце против него. Он ведь не просто ударил меня, — предал. И мучаюсь я теперь каким-то мальчишеским чувством обиды, досады, обманутой дружбы.
Вальс! Вальс! Какой был вальс еще в субботу! Уж лучше бы не приходил сегодня Глеб. Я не могу ни дышать с ним вместе, ни работать. Только одно, может быть, еще вернет мне Глеба. Признание. А Глеб как будто прирос к верстаку. «Он все же подойдет в конце работы, не сможет не подойти», — думал я. После звонка и общей уборки я медлил. Если он решил — подойдет. А я пока прослежу, как будет мыть пол в мастерской Лобов, и еще я схожу к старшему мастеру, поговорю с ним насчет поездки в Москву, пока не забыл он своего обещания.
Но к мастеру не пошел. Когда я попрощался с ребятами, Глеб покинул мастерскую последним. Мне показалось, что он нехотя и очень осторожно закрыл дверь. «Будет все-таки ждать», — обрадовался я.
Как только Лобов притащил швабру и ведро с водой, я ушел из училища, направился своей обычной дорогой. Я подумал, что Глеб не станет ждать меня где-нибудь тут, поблизости, он знает почти все мои любимые места и маршруты. И он постарается встретить меня или в садике с детской песочницей и домиком на курьих ножках, или в кафе, где я обычно после работы выпиваю чашку кофе с пирожком, или подойдет ко мне в парке Ленина, где-нибудь невдалеке от теннисного корта.
Кировский проспект. Кажется, не обращая внимания на гаишников с мотоциклами, как сумасшедшие мчатся машины и, совсем не страшась опасности, бегут, перебегают дорогу прохожие перед самым носом автомобилей. Что и говорить, нужны хорошие, Мишкины нервы на такой работе. Даже старикам и старушкам, едва переставляющим ноги, не терпится обогнать транспорт. Движение кажется бесконечным. «Москвичи», «Волги», «Победы», «Чайки», а вот и рейсовый автобус, грузно приседая, скособочившись, натужно тянет свою ношу, а вон мчится, плывет по асфальту, сверкая лаком, фарами, никелем и стеклами, великолепный дорожный лайнер, интуристовский автобус. Это, наверное, едут финны, им тут рядышком. Все к нам в гости, в «Северную Пальмиру», скоро какая-то делегация прибудет и в наше училище. Мы на виду, примерные.
Необычайное и все-таки возможное вдруг представилось мне: колонну автобусов, делегацию эскортирует Мишка на своем мотоцикле, и мы встречаемся, и как ни в чем не бывало приветствуем друг друга, даже, быть может, раскланиваемся церемонно: Мишка всегда любил даже из ерунды разыгрывать спектакль. Кто он? Комик? Трагик? Или обыкновенный пройдоха? Ему, кажется, может подойти любая должность, любая роль, любое обличье. Он всегда выглядел эффектно. Даже обыкновенную ремесленную форму, бывало, ухитрялся носить так, словно надел ее для киносъемки. А если бы ему цилиндр и смокинг? Или нет, бараний тулуп и валенки... тоже не то. Ему бы черный свитер, узкие брюки, лакированные штиблеты и гитару в руки, или... ему бы тюрбан и халат с блестками и парочку кобр или удава в руки, или... черт его знает, что ему впору и к лицу — да все, все, что ни представь. Форму инспектора ГАИ тоже может носить не всякий.
Я вышел к табачному магазину между Кировским проспектом и улицей Горького, посмотрел вдаль, в сторону моста. Перекресток за перекрестком, один сложнее другого, увиделись мне, я вспомнил наш разговор с Мишкой в день свадьбы, наш спор о легких и трудных перекрестках, о педагогике, о работе, о выгодных и невыгодных местах. Удивительное дело — вот снова произошла встреча, хоть я и один... У нас даже ученик оказался общим. Видно, никуда нам не уйти друг от друга, какими бы мы ни были разными, — объединяет нас целая жизнь от встречи в ремесленном училище.
И до чего же далеко то время, когда мы сидели в мастерской на верстаке, как петухи на насесте, помалкивали, покуривали с фасоном, позволив себе эту вольность в последний день, — мы ждали распределения, кому какой достанется завод, кому какая дорога на будущее. Далеким оно казалось, это будущее, и туманным. К жизни относились мы тогда все-таки очень по-школярски, самостоятельность свою чувствовали относительно, были как бы на подхвате у каждого дяди, кому к тридцати и выше. А теперь вот — сами с усами, теперь вот мы и есть реально действующие дяди, или, как говорили когда-то, мужи. И каковы же наши итоги? Какие там итоги! Я весь закопался в своем деле — изо дня в день, из недели в неделю, из года в год одно и то же... Польза? Пока помолчать надо о пользе. А вот он, Мишка? Уж не знаю, как насчет пользы, но насчет широты, размаха — у него все-таки не отнимешь. Хозяин дорог, перекрестков, авторитет для всех шоферов города. И напрасно я над ним иронизировал, молодец он, черт побери! Он страшится преснятины, его оскорбляет скука размеренной жизни. Он каждый день гоняет, мчится на своем мотоцикле, желая испытать свои возможности. Он честолюбив. И в нем так высоко развито чувство собственного достоинства, что нипочем ему мнение прохожих по поводу того, как он выглядит: в обычном он костюме или в форме инспектора ГАИ. Он может поступить как хочет, как считает нужным, он внутренне свободен, куда свободнее, по крайней мере, чем я. Держусь, говорю и думаю — все как полагается, одеваюсь лишь в то, что прилично, по общему мнению, в моем училище, любая новинка вызывает суды-пересуды, а я, педагог, этого не должен допускать, я даже стричься должен по всеобщему стандарту — а как же? — иначе я не смогу одернуть моего длинноволосого ученика. Вот и получается, что Мишка намного ближе, понятнее, интереснее молодым, чем я, обремененный всяческими стандартами наставник. Получается, что я старик даже по отношению к Мишке, а уж что говорить о Глебе Бородулине. В Глебе много всякого, а я давил, выпрямлял, высмеивал... Вот и довысмеивался.
Разве только такие, как Мишка? Да, именно такие, ироничные, смелые, раскрепощенные, спортивные, как он, часто бывают кумирами семнадцатилетних. И я вспомнил, как Мишка однажды взорвался — это было в техникуме, в дни педагогической практики, когда мы обсуждали достоинства и недостатки уроков каждого. Мишка послушал мою критику и вдруг стал меня разносить...
Вот уже и садик, и проспект, и улица Горького позади, я верчу головой во все стороны, а Глеба все нет и нет, и вряд ли я разыщу его в парке. Ожидание, досада сменились раздражением — раздражали взгляды встречных. Я стал смотреть теперь только в землю, видел дорожку, ноги, корни и стволы деревьев, еще прошлогоднюю, жухлую траву и лежалые листья, как монеты старинного клада.