Ночью того же дня преставились во сне Ивен Бэбкок и его жена Элис, а также Мэри Уилкокс: она похоронила пятерых детей, ее муж заболел от горя и умер у нее на руках, а ее рыдания продолжали отдаваться эхом от скал, когда измученное сердце уже перестало биться.
Наступил новый день, но его свет не принес утешения. Снег валил густо, как и прежде. Среди туч не было ни едино го просвета, и пионеры не видели, что впереди. Они шли согнувшись, молча, не имея сил разговаривать, а тем более — петь гимны, как с радостью пели они в мае и в июне, вознося Небесам хвалу во славу своего дела.
Теперь они только безмолвно молились и просили Господа дать им силы выжить. Возможно, кто-то из них в те дни поклялся: если они получат эти силы, если сумеют пере сечь белую пустыню и увидят зеленые склоны, то благодарность их будет безграничной; они до конца жизни станут свидетельствовать о том, что человек не должен отворачиваться от Господа, невзирая ни на какие страдания и скорби юдоли земной, ибо Господь есть надежда и приют во веки веков.
2
В начале путешествия, когда караван тронулся на Запад, у них было тридцать два ребенка. В конце остался один: Мэв О'Коннел, некрасивая двенадцатилетняя девочка, в чьем тщедушном теле обнаружилась сила духа, какой изумились бы все соседи ее овдовевшего отца. Весной, качая головой, они твердили ему, что Мэв не перенесет путешествия. Она и так у вас кожа да кости, говорили они, и на ноги слаба, и на живот тоже. Она и на голову слаба, шептались они за спи ной, вся в отца — Хармона О'Коннела, на каждой вечеринке в Миссури заводившего речи про Запад. В Орегоне, рассказывал он, настоящий рай земной; но не горы и леса прославят этот край, а прекрасный сияющий город, который он, Хармон, там возведет.
Слабоумный — так говорили у него за спиной, — к тому же ирландец. В жизни своей только и видел, что Дублин да задворки Ливерпуля и Бостона. Что он может знать о дворцах и башнях?
Когда переселенцы готовились к путешествию, насмешки над Хармоном усилились, и он перестал делиться плана ми основания города со всеми, кроме дочери. Мечты его товарищей о земле, что ждала их, были куда скромнее. Они лишь хотели, чтобы там был лес для постройки домов, плодородная почва и чистая вода. И они не доверяли тем, кто замахивался на большее.
Однако скромность запросов не спасла их от смерти. Многие из тех мужчин и женщин, многократно выражавших свое презрение к Хармону, умерли, не добравшись до плодородных земель и чистой воды, а этот слабоумный и его костлявая дочь не сдавались. Даже в последние отчаянные дни Мэв и Хармон шептались все о том же, идя рядом со своей клячей, превратившейся в скелет. Если ветер на мину ту утихал, до спутников долетали обрывки их разговора Измученные, выбивавшиеся из сил, отец и дочь продолжали мечтать о городе, который они построят, когда закончится испытание; о чудном городе, который будет стоять, когда хижины первых его поселенцев развалятся и сгниют, а па мять о них развеется в прах.
Они уже придумали имя для своей столицы, не подвластной времени.
Эвервилль — Вечный город.
Ах, Эвервилль!
Сколько раз Мэв до ночи слушала, как отец рассказывает, устремив взгляд в огонь потрескивавшего костра. Огня Хармон не видел, ибо перед ним сияла совсем иная картина: улицы, площади и величественные здания будущего чудесного города.
— Иногда мне кажется, что ты там был, — заметила Мэв как-то вечером в конце мая.
— Так и есть, моя милая девочка, — ответил он, глядя на закат над равниной. Даже тогда, когда они жили в достатке, Хармон был изможденный и худой, но широта его взглядов восполняла узость его плеч. Дочь любила отца без оговорок, как прежде ее мать; и особенно любила его рассказы об Эвервилле.
— Когда же ты был там? — допытывалась она.
— О, во сне, — сказал он. Потом он понизил голос до шепота: — Помнишь ли ты Оуэна Будденбаума?
— Конечно!
Как можно забыть удивительного мистера Будденбаума, дружившего с ними какое-то время в Индепенденсе? Забыть его рыжую бороду с проседью; нафабренные усы с торчащими вверх кончиками; шубу — самую роскошную из всех, какие видела Мэв; и голос столь мелодичный, что все его речи, даже самые путаные (по мнению Мэв, только так он и умел разговаривать), звучали как божественная мудрость.
— Он был замечательный! — воскликнула она.
— Знаешь, почему он обратил на нас внимание? Потому что услышал, как я тебя позвал, а он знает, что означает твое имя.
— Ты говорил, оно означает радость.
— Так и есть, — отозвался Хармон, чуть наклонившись к дочери. — Но так же зовут ирландского духа, что является людям во сне и ведет их в мир грез.
Мэв никогда прежде об этом не слышала. Глаза у нее рас ширились.
— Правда?
— Я ни за что не стал бы тебя обманывать, — заверил он, — даже ради шутки. Да, дитя мое, это правда. Услышав, как я зову тебя, он взял меня за руку и сказал: «Сны — это двери, мистер О'Коннел». Это первое, что он мне сказал.
— А потом?
— А потом он сказал: «Если бы у нас только хватило смелости переступить через порог…»
— А дальше?
— В другой раз.
— Папа! — настаивала Мэв.
— Гордись, дитя мое. Если бы не ты, мы никогда не по знакомились бы с мистером Будденбаумом, а в тот момент, когда мы с ним познакомились, наша судьба изменилась.
Он тогда отказался продолжать эту беседу и перевел раз говор на то, какие деревья лучше посадить па главной улице Эвервилля. Мэв знала, что к отцу лучше не приставать, но потом часто думала о снах. Иногда она просыпалась посреди ночи, вспоминала обрывки сновидений и грез, глядела на звезды и думала: «Подошла ли я к двери? Было ли за ней не что чудесное, чего я не помню?»
Она решила научиться восстанавливать в памяти ускользающие обрывки видений. После недолгих тренировок она смогла вспоминать их, проснувшись, и пересказывать самой себе вслух. Скоро она заметила, что слова помогают удержать сон, пусть и не весь — лишь обрывки. Достаточно произнести несколько фраз, чтобы не дать ему ускользнуть.
Она никому не рассказывала об этом (даже отцу), и до чего же было приятно себя развлекать в долгие летние дни: сидя в пыльной повозке, сшивать лоскутки исчезнувших снов, складывая из них истории более чудесные, чем в книгах.
Что до сладкоголосого мистера Будденбаума, то его имя не поминали довольно долго. А когда все же помянули, то при таких странных обстоятельствах, что Мэв помнила об этом до конца своих дней.
Они пересекали границу Айдахо и, по расчетам доктора Ходдера (в каждый третий вечер пути он собирал переселенцев и сообщал, на сколько миль они продвинулись вперед), имели шанс перейти Голубые горы и выйти к плодородным равнинам Орегона прежде, чем осенний воздух совсем похолодает. Припасов у них имелось мало, но на строение было прекрасное, и отец Мэв от полноты чувств заговорил про Эвервилль: произнес какую-то фразу, на которую никто из путешественников не обратил бы внимания, если бы не один скандалист но имени Гудхью. Разогревшись вином, Гудхью искал, на ком сорвать злость.
— Никогда никто не будет строить твой проклятый го род, — заявил он Хармону. — Никому он не нужен.
Гудхью сказал это громко, и мужчины, почуяв ссору, в предвкушении развлечения подтянулись поближе — посмотреть на драку.
— Папа, не обращай внимания, — тихо сказала Мэв отцу и попыталась взять его за руку, но увидела, как он нахмурился и стиснул зубы, и поняла, что отец не собирается от ступать.
— Зачем ты так говоришь? — спросил Хармон у Гудхью.
— Затем, что все это бред, — ответил пьяница. — А ты — псих.
Язык у него заплетался, он от души презирал Хармона, и все это видели.
— Мы вырвались на свободу не для того, чтобы добро вольно лезть в твои клетки.
— Никакие это не клетки, — возразил Хармон. — Это будет новая Александрия, новая Византия.
— Никогда не слышал о таком, — раздался еще один голос.
В разговор вмешался здоровенный, как бык, парень по имени Поттрак. Даже спрятавшись за спиной отца, Мэв содрогнулась от страха. Гудхью молол языком, и не более того, а Поттрак был настоящим головорезом. Однажды он избил жену чуть не до полусмерти, и та потом долго болела.