Спустя несколько месяцев комната его напоминала запасник музея изящных искусств или склад живописного магазина.
Холсты и полотна в рамках и без закрывали собою все стены. Большинство просто стояло на полу. Рядами, штабелями и другими возможными фигурами.
Ряды росли, занимая все больше места, и жена Никодима Ермолаевича вынуждена была в конце концов продать сервант. А затем и еще кое-какую мебель.
Нечто подобное происходило и в голове самого Цигейко. Страсть к живописи постепенно вытесняла все другие мысли и желания. Он уже не брал сверхурочных работ. Более того, лишился премиальных за исполнение своих прямых обязанностей. Ведомости, составленные им, пестрели исправлениями. И арифмометр на его столе жужжал как-то нехотя, полусонно. Над цигейкинской головой повис приказ: «Предупредить». За предупреждением обычно следует выговор.
Жену пока что устраивали деньги за проданный сервант, но будущее внушало некоторое беспокойство.
Беспокойство, конечно, не только чисто финансовое. Тихую, уравновешенную женщину волновало, как же все-таки дальше сложится жизнь.
Она пыталась узнать это из писем, которые приходили мужу в ответ на его посылки. Но все письма как две капли воды были похожи на первое. Чуткие ценители искусства желали «дорогому Никодиму Ермолаевичу» «новых творческих успехов» и «выражали уверенность…»
Но на выставки, даже на районную, его работы не брали.
И больше не писали о нем ни строчки.
Цигейко стал раздражителен. Самолюбие его страдало.
— Это интриги конкурентов, — пояснял он жене. — Завистники!
— Завистники, — соглашалась жена, вздыхая, хотя внутренне не была согласна с мужем. Глядя на похудевшего Нику, от которого, по ее выражению, остались только нос и очки, она думала: нашелся бы такой завистник, который сумел бы внушить Никодиму Ермолаевичу, что пора кончать все это и вернуться в лоно прежней жизни.
А Цигейко не ослаблял своего упорства. По вечерам к нему наведывались знакомые и сослуживцы: он писал с них портреты, предварительно сделав набросок по фотографии. Наиболее терпеливые получали свои портреты в подарок.
Конечно, они видели, что получились не очень похожи. Но ведь заранее знали, что Цигейко — это не академик живописи. А главное, от подарка отказываться нельзя.
И они уходили, унося с собой бережно завернутые в бумагу произведения портретиста. Их было не много, единицы, но единиц оказалось достаточно, чтобы бдительные соседи, ненавидевшие трудолюбивого Цигейко, а особенно его тихую, никому не мешавшую жену, написали заявление в горфинотдел. Написали в том смысле, что гражданин Цигейко занимается частным промыслом, торгует картинами и не платит налоги.
Сигнал возымел действие, и Цигейко получил повестку явиться в горфо.
Реакция на повестку у него была двойная. Он не испугался, а, наоборот, почувствовал, что им интересуются. Не станут же фининспекторы ерундой заниматься! Финансовых работников он, как бухгалтер, уважал. Но второе чувство было все же беспокойным: черт его знает, докажи, что ты не верблюд, ходи, оправдывайся, трать попусту время, которое лучше бы посвятить любимому искусству!
Жене о содержании повестки он ничего не сказал, но когда та стала особенно настойчиво проявлять любопытство, ответил небрежно:
— Вызывают… Интересуются… В общем — по художественным делам.
Глаза супруги засветились искорками надежды.
В назначенный для явки день Цигейко оказался очень занят: его послали на совещание бухгалтеров. Отпрашиваться же у своего начальства он не решился.
Не попал он в горфо и на следующий день: срочно готовил сводку о себестоимости молочных бидонов.
И тогда фининспектор явился к нему сам. Это был молодой человек с открытым, приятным лицом и в костюме спортивного вида.
— Цигейко? Никодим Ермолаевич? — мягко улыбнулся он, предварительно представившись. — Я интересуюсь вашим творчеством…
Цигейко удовлетворил просьбу гостя. Гость взглянул на полотна и улыбаться немедленно перестал.
— Это работы не для продажи, — закончил молодой человек. — Я, как инспектор горфо, к вам претензий не имею…
Цигейко выдержал паузу, ожидая услышать что-то еще. И услышал:
— Вы, дорогой, просто время зря тратите. Извините, конечно, за прямоту. Но это я уже говорю как зритель.
Инспектор ушел. И опять в душе Цигейко боролись два чувства. Первое: хорошо, что отделался, никаких неприятностей. И второе: первый раз его не признали, зачеркнули все начисто. Не похвалили даже за содержание…
Фининспектор сказал то, что должны были сказать другие, причем гораздо раньше. И почему-то эти слова вдруг произвели на Никодима Ермолаевича огромное отрезвляющее действие.
Живопись он оставил, вернулся со всем былым увлечением к своей работе и, говорят, недавно, после долгого перерыва, получил первую премию. А жена его уже планирует снова купить так необходимый ей сервант. Хорошо, что все наконец благополучно окончилось. И на соседей она не обижается: кто знает, что было бы, если бы не их письмо!..
Дымный след
С товарищем Купейным произошла беда.
Долгое время он занимал высокий пост на железнодорожном транспорте, и вдруг его понизили. Резко понизили. Если попытаться представить себе линию этого понижения, то она будет похожа на дымный след подбитого самолета.
Купейный стал директором небольшого заводика в той же железнодорожной системе.
Чтобы не вызывать к себе сожаления, как к обиженному, он старался выглядеть беспечным бодрячком, шутил:
— Нам что? Мы как солдаты… Ха-ха! Куда пошлют…
Но ему было трудно. Ах как трудно! Требовалось постоянно держать себя в руках и помнить о своем новом положении. Бывали минуты, когда он забывался и кричал на вышестоящих:
— Вы только попробуйте мне! В две минуты уволю!
Потом опоминался, в ужасе прикусывал язык: вчера вышестоящие были для него нижестоящими, а сегодня он сам по отношению к ним нижестоящий. Зачем же хамить начальству?
Два или три раза за такие шутки Купейный был строго призван к порядку. Потом стал смирным.
Труднее было привыкнуть к новым масштабам. Прежде он подписывал бумаги на миллионы рублей, теперь перед его глазами были цифры так себе — четырехзначненькие. Три нулика пропало.
Прежде за простои сотен вагонов он и замечания не имел, а сейчас задержал на выгрузке два пульмана — ему уже выговором грозят.
Но самое неприятное и досадное — у него появился враг, с которым было очень трудно бороться. Враг этот занимал высокий пост на транспорте и носил фамилию… Купейный.
— Товарищ директор, — обращается к Купейному начальник планового отдела, — согласно приказу, мы должны сдать двадцать тонн металлической стружки.
— Постойте, — удивляется Купейный, — мы всего-то металла на год получаем десять тоня. Какой дурак подписывал этот приказ?
Начальник планового отдела молча выкладывает на стол директора «бумагу сверху». На ней подпись: «Купейный».
Купейный смущенно молчит, вспоминает, что полгода назад действительно подписывал этот приказ.
— Почему ясли не строим? — спрашивает директор бухгалтера.
— Денег нет. Отказано…
— Кто отказал?
— Товарищ Купейный. Вы то есть…
И чего бы ни касалось дело — штатных неурядиц или замены оборудования, постройки нового корпуса или сооружения бани, — везде на пути Крупейного-настоящего стоял Купейный-бывший со своими приказами, инструкциями и наставлениями.
«Срам какой, хоть фамилию меняй!» — думал директор завода в минуты отчаяния.
«А что же дальше произошло? — спросит читатель и начнет строить догадки: — Купейный все понял и исправился». Или другой вариант: «Его снова повысили, и ему опять легко». Могло быть и иначе: «Приятель подыскал ему новое место, где приказы и инструкции, изданные ранее Купейным, не действовали».
Ни то, ни другое, ни третье.
…В один из холодных зимних дней он отправился в областной центр. Если бы это случилось раньше, он поехал бы на машине, но машины теперь у него не было. Оставался один вариант: до станции — автобусом, а дальше — поездом.