— Такого слова в нашем языке нет.
— Да? — удивился профессор Роусс, — Я давно не был в Штатах и, видимо, поотстал…
— Капитализм исчез несколько лет тому назад, когда газета «Нью-Йорк геральд трибюн» и журнал «Зис уик мэгэзин» провели конкурс на замену слова «капитализм» другим словом, — пояснил обладатель розовых очков.
— Но разве замена одного слова другим означает…
— Означает, профессор. Я напомню вам, что писал «Зис уик мэгэзин»: «Замена всего лишь одного слова другим может содействовать изменению хода истории».
Роусс почесал в затылке.
— Ну, и содействовала?
— Конечно! А теперь у нас «новый республиканизм», он же «продуктивизм», хотите — «частнопредпринимизм», еще лучше — «экономическая демократия». Если уж говорить о капитализме, то только о народном. В книге Льюиса Джилберта «Дивиденды и демократия» говорится даже о «народно-демократическом капитализме».
— Понимаю, — оживился Роусс. — При соединении столь различных слов, как при ядерной реакции, происходит взрыв. Образуется абракадабра, и от старого, нехорошего, осточертевшего всем капитализма ничего не остается…
— Вот именно!
— Но мы отвлеклись, — строго сказал Роусс. — Итак, я называю следующее слово: «Кризис».
— Относительный спад. Необходимая передышка. Непредвиденное скольжение. Естественное выравнивание. Поворот к снижению. Понижательная тенденция. Нормальное приспособление. Неустойчивый период. Период колебаний. Колебательное урегулирование. Здоровое урегулирование… — бойко затараторил долговязый.
— Хватит! — нахмурился Роусс. — Хотя я и предупреждал вас: говорите все, что придет вам в голову, даже если это будет нонсенс, — но это уж такой нонсенс, что даже я ничего не могу понять. Я хотел определить вашу профессию, но не могу. Эксперимент не удается!
— Я экономический обозреватель, — злорадно пояснил испытуемый.
— Но что означают все эти словосочетания?
— Одно и то же. То самое явление, когда свертывается производство, останавливаются заводы…
— Кри… — начал было знаменитый ученый, но долговязый перебил его:
— Не произносите этого слова: оно запрещенное! Это марксистская выдумка. В Америке нет никакого «кри».
— В таком случае я просто не узнаю некогда близкого мне английского лексикона, — признался профессор. — Меня интересует, как же теперь американцы понимают друг друга. Джентльмены, я предлагаю вызвать в зал с улицы первого же прохожего, и пусть этот экономический обозреватель его проинтервьюирует…
В зал ввели сумрачного человека, который растерянно мял в руках старую шляпу.
— Каково ваше мнение о здоровом урегулировании? — спросил его долговязый, сверкнув своим черепом.
— Это в каком смысле?
— В смысле периода колебаний…
— Точнее?
— Ну, понижательной тенденции…
— Не понимаю.
— Что вы думаете о скольжении, выравнивании, балансировании и вообще о спаде?
— А! Это вы о кризисе?
— У нас его нет!.. — раздраженно воскликнул экономический обозреватель. — Как вам попало на язык это красное слово? Вы коммунист?
— Почему? Я просто перманентный отдыхающий, — криво усмехнулся незнакомец.
— В каком смысле?
— В смысле изолированный от сферы производства волею обстоятельств. В результате здорового урегулирования я остался без прожиточного минимума.
— Вы безработный?
— У нас ведь их нет… Да и как вам, на язык попало это красное слово? Вы коммунист?
— Джентльмены! — сказал профессор Роусс, — На этом я кончаю свои эксперименты. До сих пор я имел дело с обычными уголовниками, ставил даже опыты с психическими больными и как-то понимал их, так сказать, проникал против их воли в глубины их сознания. Но с такими людьми, как этот обозреватель, мне беседовать… Нет! Нет! Куда я попал?! Или я устарел и моя система… Или ваша…
Профессор Роусс схватился за край стола и пошатнулся…
Очнувшись, он увидел над собой человека в белом халате.
— Вы кто такой? — спросил Роусс.
— Я специалист по проблеме номер один — проблеме душевного здоровья. Излечиваю от уныния, хандры и прочих неприятных переживаний. Вот вам пилюля счастья, проглотите ее — и все пройдет…
— Мне неизвестны такие пилюли, — слабо возразил Роусс.
— Что вы?! Они известны всей Америке. Новое изобретение. Только в прошлом году их было продано на двести миллионов долларов. Чудесные пилюли! Проглотите — и сразу станете бодрым. Никакого пессимизма, один чистый оптимизм!
— Нет уж, глотайте эти пилюли сами, а мне, очень прошу, поскорее закажите билет на самолет.
Суд обреченных
Американские сенаторы любят создавать комиссии. Комиссии по расследованию. Комиссии по доследованию. Комиссии по наблюдению за… по борьбе против…
Причем давно замечено, что сенатские комиссии часто лезут не в свои дела. Залезши же в них, вступают в конфликт с элементарной логикой. Защищают то, что, руководствуясь здравым рассудком, следовало бы осудить. И осуждают то, что, если трезво подумать, следовало бы защитить.
Так поступает, например, комиссия по расследованию антиамериканской деятельности.
Говоря о подобных сенатских комиссиях, публицисты обычно добавляют определение: «печально известная». Но этого мало. Такие комиссии не только печально известны, но и смехотворно известны.
Много дешевых фарсов было разыграно под сводами Капитолия. Самым же конфузным был, пожалуй, тот, что поставлен в начале 1919 года.
Тогда перед судом американского сената предстала… Октябрьская революция.
Поскольку на суд она лично не явилась, дело вели заочно.
Заседали. Произносили речи. Допрашивали свидетелей. Вели протокол. Наговорили ни много ни мало 1265 страниц.
Председательствовал в комиссии по расследованию весьма солидный сенатор Овермэн, что в переводе означает «сверхчеловек».
В качестве свидетелей обвинения выступали пастор Саймонс, около десяти лет занимавший пост настоятеля методистской епископальной церкви Петрограда, американский лесопромышленник Симмонс, бывший посол США в России Фрэнсис и некий Р. Б. Деннис, ездивший в Россию как представитель Ассоциации христианской молодежи.
Хорошие, толковые свидетели! Весьма ценные показания дали. Раскрыли, можно сказать, глаза Америке на Октябрьскую революцию.
Член комиссии сенатор Кинг спрашивает свидетеля Саймонса:
— Что вы можете сказать о разгуле террора, об убийствах людей, об изгнании людей из их домов, о массовой гибели от голода мужчин, женщин и детей, не принадлежащих к так называемым большевикам?
— О, я мог бы говорить об этом часами! — ответствует свидетель, воздев очи горе. — Я мог бы доказать, что там действует дьявольский террор.
— Докажите! — просит сенатор.
— У меня было два английских сеттера, — преисполненным печали голосом продолжает пастор Саймонс. — До революции мне приходилось платить три рубля собачьего налога в год, а при большевиках — по пятьдесят рублей за каждую собаку!
— Это ужасно! — восклицает сенатор, дрожа от благородного негодования. — Кто бы мог подумать! Это грабеж, разбой!
— Он самый. Не только людям — собакам жизни нет.
— А что вы по этому вопросу скажете, свидетель Фрэнсис?
— Я хотел бы добавить, что большевики убивают всякого, кто носит белый воротничок и имеет высшее образование.
— Какой скандал! Это же неслыханно — убивать за белые воротнички! Неужели только ради этого надо делать революцию? А какого мнения вы о большевиках, свидетель Симмонс?
— Страшные люди, доложу я вам, — твердым голосом убежденного лесопромышленника говорит Симмонс. — Самое худшее, что позволяют себе большевики, — это лишать людей родного крова. Если, допустим, квартировладелец имеет десять комнат, они оставляют ему только четыре, а в оставшиеся шесть вселяют рабочих из подвалов. Как видите, и рабочих они лишают их родного, привычного крова…
— Неслыханно! Настоящее варварство! — возмущается председатель комиссии сенатор Овермэн. — А теперь, господа свидетели, у меня к вам еще вопрос. Правда ли, что большевики национализируют женщин?