— А сколько берет с вас? Рубль или полтинник?
— Ну, уж рубль! Полтинник за такую хату и то красная цена…
— А складчина на этот полтинник только у девушек?
— Ага. А ты откудова это знаешь? Иль у вас тоже так?
— Ну, я же, Даша, не питерский, сам в деревне вырос — знаю я все эти штуки не хуже ваших… Значит, собираетесь, бутылочку пустую по полу крутите, девчата — хочешь не хочешь, нравится не нравится, а со всеми парнями целоваться должны?..
— Ну да, аж противно лизаться, больно надо! А с таким, как Евсейка, так лучше со свиньей — все чище!.. Слушайте, ребята, а наш Твердислав привез из уезда новую такую игру — флирт цветов называется, не слыхали?
— Ну как не слыхать! — обрадовался Миша. — Действительно самоновейшая! Я колоду с этой игрой у своей бабки стащил — она в молодости играла в эту самую новую…
Политлото кончилось… Обрадованные этим комсомольцы выходили из клуба. Синий махорочный дым валил из открытых дверей. Неугомонный Евсейка переходил от ребят к девушкам, сколачивая компанию. Роман, Михаил, Иван Дивов и еще несколько комсомольцев молча шли по уже темной улице. В избах зажглись огоньки, гармошка у церкви тихо и безостановочно жалобно твердила все то же: «Ах, зачем эта ночь…»
— Слушайте, ребята! — Мрачно молчавший Роман внезапно остановился и с силой спросил: — Слушайте, ребята! Вот вы, комсомольцы, такие же точно, как Мишка, как я, как все наши ребята на Волховстройке. Но за ради чего мы поступили в коммунисты?! Быть же того не может, чтобы только в политлото играть, собрания устраивать, политграмоту Коваленко читать!.. Мне этот Евсейка и то как-то более понятный… Как бы погулять, как бы повеселее день убить… День да ночь — сутки прочь! И в комсомол ему записываться незачем — повеселиться можно и без этого. Да я бы…
— Ну, а ты, ты зачем в комсомол поступил? — столь же мрачно спросил Романа Дивов. — Мы, значит, чтобы повеселиться, а ты зачем? Вы все на стройке сознательные, а мы, значит, лаптем щи хлебаем?..
— Не лезь в бутылку, Иван! У нас в деревне все идут в отход плотничать да столярничать. Уходят на полгода, насмотрятся на разные города, денег приносят мешок, пей да гуляй, дом себе строй, чтобы был как дворец… А я не пошел в отход, расплевался с дядьями, ушел на стройку — хочу, чтобы для людей строить, а не для себя. Вы бы посмотрели наших ребят на стройке — не от бедности только к нам приходят, богатство бросают. Ведь для общего дела это!
— Значит, как монахи — о душе думают, да?
— Правильно, о душе! И монахи тут ни при чем. Если есть у тебя душа, а не пар собачий, думай о других, думай о всех… Вот вы мопровскую полосу будете засевать — хорошо это! Но ведь есть люди и тут, которым помощь нужна — бедные, батраки, малограмотные. Вот им как помочь?! Неужто вы с вашим Твердиславом ни разу об этом не толковали промеж себя? На черта же тогда все ваши собрания!
— Ну ладно. Так что же мы должны делать?
— А я откуда знаю? На Волховстройке я знаю, что мне делать. А вы же здесь живете, вам и знать это надобно… Давайте вместе думать…
Незаметно ребята подошли к церкви. У ограды уже никого не было, все разошлись, и голос гармошки слышался где-то далеко-далеко, у самой речки. Как бы по привычке, все остановились на том вытоптанном месте, где, наверное, всегда было сборное место деревенских парней и девушек. Вслушиваясь в жалостливые всхлипы гармоники, Миша тихонько, как бы про себя, пел:
Льется кровь из свежей раны
На истоптанный песок,
Над ним вьется черный ворон.
Чуя лакомый кусок.
Ты не вейся, черный ворон,
Над моею головой.
Ты добычи не добьешься —
Я солдат еще живой…
И вдруг, как бы отвечая на только что заданный вопрос, Миша Дайлер стал рассказывать деревенским ребятам про Москву, про себя, про своих друзей. Он вспоминал замоскворецкие переулки у завода Михельсона; крошечный сквер у заводской столовой, где стоит камень на месте, где стреляли в Ильича; он вспоминал огромный плац у Павловских казарм, на котором обучаются молодые красноармейцы; и как они ходили разгружать дрова на Москву-реку; и как весело в холодное и бодрое ноябрьское утро собираться в ячейке на демонстрацию; и как они такой тесной толпой, что нельзя было проткнуться ни одному человеку, шли по Поварской к английскому посольству протестовать против Керзона; и как они упирались во влажные крупы лошадей конной милиции, а милиционеры им сверху жалобно кричали: «Ребята, да не лезьте же, коней помнете!..»
Впервые Миша почувствовал, что эти деревенские ребята такие же, как и те, кого он оставил в Москве ради стройки на Волхове, как и те — Варенцов, Кастрицын, Точилин, Моргунов, — что стали ему такими родными и близкими, как и ребята своей московской ячейки… И помягчел Иван Дивов и его друзья, и исчезла та тоненькая, но прочная перегородка, что незримо стояла между ними весь этот день, с того самого часа, как увидели они драку на бугре…
— Ну что ж! — встрепенулся Липатов. — Не будем отрываться от масс… Пошли, что ли, к вашей Зотихе на посиделки, посмотрим, как веселятся в Близких Холмах!
— Давай! Пошли, что ли!
По узкой тропинке, протоптанной в снегу, комсомольцы спустились вниз. Неподалеку от белевшей в темноте реки светились два окошка маленькой скособоченной избы. Из низкой, неплотно прикрытой двери струйкой выбивался махорочный дымок и слышны были взрывы хохота. Ребята протиснулись в тесную комнату, синюю от дыма. Вокруг стояли лавки. На них, тесня друг друга, отдельно сидели парни и девушки. Почти каждый держал в руках картонку или листок бумаги. Слава Макаров негромко и со значением обратился к Даше:
— Гелиотроп… Только, чур, про себя…
— Дашка! Читай вслух! Читай погромче, как все! — закричали со всех сторон.
Дашка отмахнулась, стала искать в своем листке и, найдя, вскочила и с чувством прочитала:
Дева, дева дорогая,
Я люблю, люблю тебя,
Ночью я не сплю, вздыхая,
Мне забыть тебя нельзя…
Кругом загрохотали. Макаров густо покраснел, хотел что-то объяснить, но никто его не слушал, он махнул рукой и сел на место. Какая-то девушка посмелее крикнула;
— Вася! Это тебе — Анемон!
Вася откашлялся и начал читать:
— «Анемон. Под вашими красивыми лепестками таится горечь коварства и обман чувств…» Это ж кого я обманывать стал?!
— Давай пойдем в сени покурим, здесь уж вовсе дышать нечем.-Роман вышел в сени.
За ним последовали Миша, Иван Дивов и еще несколько человек. Роман достал из кармана пачку «Червонца» и протянул ребятам. Папиросный дым показался сладким в махорочном чаду.
— Из огня да в полымя, — меланхолично сказал Липатов. — Из политлото да во флирт цветов… Что в лоб, что по лбу… Неужто, ребята, что-то в этом есть веселое? И чего ради для этого надобно собираться здесь да чтоб девчата Зотихе полтинник платили? Можно клуб протопить получше и там разводить все эти гелиотропы — дескать, ночью я вздыхаю и мне забыть тебя нельзя… Чушь собачья какая-то!
— Э, Роман, человек ты не политичный, нашего Славку вовсе не понимаешь! Сейчас тут покончат с этой цветочной мурой, зачнут бутылочку крутить да губошлепничать! Кто-нибудь бражки принесет, частушки можно орать позабористее… А клуб — он завсегда чистый, в нем одна голая политика, начальство из уезда нашего Славку почитает как самого передового… Вот и выходит, что он свой. Маток-то много, а ласковый теля — он один…
С улицы в сени Зотихиной избы просунулся немного хмельной парнишка. Из-под старой папахи выбивался черный чуб, на плече висела гармоника. Роман внимательно посмотрел на него и, увидев его вопросительный взгляд, протянул ему пачку папирос. Парень закурил, взял в руки гармонику и осторожно сдвинул мехи. «Ах, зачем эта ночь…» — сладко и жалобно пропела гармоника.