— Как?! Вы мне дарите это письмо?
— Вы доставили бы мне удовольствие, приняв это письмо. На память от отца у меня остаются и другие вещи. Кроме того, я знаю, что в ваших руках этот документ будет бережно сохранен и оценён по достоинству, что он приобретёт особый смысл в соседстве с остальными экспонатами наполеоновской эпохи из вашего собрания.
— Да, вы правы. Но, если вы питаете столь глубокое почтение к этим остаткам прошлого, почему бы вам не посещать по понедельникам мои вечера, на которых мы дискутируем о книгах, рукописях и обсуждаем исторические проблемы?
— Буду очень рад, — ответил Дюма, — но...
— В чём же дело?
— Я намеревался просить вас о другом одолжении, о другой услуге, но сейчас я не имею на это права, ибо я уже ваш должник, поскольку вы разрешили мне посещать ваши собрания.
— Нет, нет, — возразил господин де Вильнав, — прошу вас, скажите мне, чем я могу быть вам полезен.
— Я хотел бы получить сведения о Сен-Мегрене и эпохе Генриха Третьего. Я читал только Анкетиля, но мне необходимо знать и другие источники.
— Вы должны прочитать «Мемуары Этуаля», — тотчас ответил господин де Вильнав. — «Исповедь де Санси»[92]... Ну и что ещё? Да, «Остров гермафродитов».
— Но где я найду эти книги? — спросил Дюма.
— У меня есть эти книги, и, зная, что вы относитесь к ценным историческим свидетельствам, как и я, без опасений дам их вам прочесть.
Нагрузив Дюма книгами, господин де Вильнав проводил его до двери, не преминув повторить приглашение на свои вечера по понедельникам.
— Я попрошу мою дочь, госпожу Вальдор, принять вас, — прибавил он.
Глава XVIII
МОЛНИЯ, ЗАЖАТАЯ В КУЛАКЕ
Вечером следующего понедельника Дюма ровно в восемь часов пришёл в дом господина де Вильнава. Он вполуха слушал лекцию, темой которой были ужасы Революции и жертвы, утопленные Каррье[93]. Дюма не следил за лекцией, а подстерегал ту минуту, когда он сможет незаметно вручить темноволосой дриаде, промелькнувшей между книжными шкафами, своё переписанное изумительным каллиграфическим почерком стихотворение.
Как он догадался, что Мелани Вальдор интересуется поэзией? Ответ найти легко: в эпоху романтизма само собой подразумевалось, что каждая чувствительная женщина просто обязана питать склонность к поэзии.
Доказательство своей правоты Дюма получил на следующей неделе, когда он не только нашёл возможность передать Мелани Вальдор другое своё стихотворение, но и сама она, воспользовавшись этим поводом, прислала ему в ответ собственное.
На собрании в следующий понедельник Дюма имел дерзость прибавить к своему стихотворению следующий эпиграф: «Весь гений мужчины живёт в женщине, которую он любит».
В ответ Мелани украсила новое своё стихотворение следующей мыслью: «Жизнь — тюрьма, сквозь решётки которой способны проникнуть только наши слова».
От посвящений и стихов Дюма и Мелани перешли к письмам. Сначала они писали в них о литературе, потом о себе. Вскоре одного письма в неделю оказалось уже недостаточно, чтобы выразить все клокочущие в их душах мысли и чувства. Они обменивались письмами между собраниями по понедельникам. Сначала они писали друг другу каждый день, потом — два раза в день. Затем стали посылать друг другу письма три, четыре, пять раз на дню, что абсолютно невозможно представить себе сегодня, но что было легко сделать в тогдашнем Париже, Париже неторопливых конных кабриолетов, в том Париже, в котором почтальон развозил по домам почту не менее семи раз в день. Они засыпали друг друга письмами. Дюма, стенающий о своей любви и своих муках, взывал ко всем богам и всем философам, чтобы изъявить и объяснить глубину своей страсти, затопляя молодую женщину безудержной лестью, тщательно расписывая Мелани то впечатление, что производит на него каждая черта её внешности, каждое слово, сорвавшееся с её уст; он называл потрясением то чувство, которое переживал при каждом взмахе её длинных чёрных ресниц, если в нём, как казалось Дюма, сквозили хотя бы намёк на сомнение в его любви или проблеск недоверия к его страсти; потрясение это было таким глубоким, что Дюма больше не мог спать и работать до тех пор, пока не получит от Мелани уверения в обратном, без которого его ум неизбежно начнёт обдумывать преступление, чьи отголоски будут вечно отдаваться в лабиринтах Истории.
Мелани, хотя и уступала Дюма в пылкости, тем не менее не отставала от него в подробном описании своих чувств. Вначале она умоляла Дюма пощадить её, откровенно признаваясь в своей неспособности подарить ему те экстатические восторги, на которые он имел право надеяться, и взывала к его милосердию, ибо после встреч с ним всё тело у неё было в синяках. Потом Мелани жаловалась на то, что два свидания в день свидетельствуют об ослаблении любви Дюма: прежде его любовь требовала три или четыре свидания.
Их письма обжигают десятью тысячами миллионов поцелуев. Они наполнены исступлёнными напыщенными фразами, упрёками, стенаниями, плачем. Всё это романтики считали вполне приемлемым; они не претендовали на сдержанность и хладнокровие, которых были лишены, но они, подобно нам сегодня, не нуждались в том, чтобы бежать к психоаналитику исповедоваться в своих безрассудствах. Они знали, что истинная природа людей — это гротеск. Они принимали гротеск, но даже не пытались его отрицать или скрывать. Свои сердечные раны романтики выставляли напоказ, и это если не излечивало их, то, по крайней мере, облегчало им душу.
Однако, невзирая на эту пылкую любовную связь, Дюма ни на миг не забывал, что настоящая его любовь — это театр. Он писал свою новую пьесу «Двор Генриха III» в прозе, чтобы её не могли отвергнуть из-за ошибок в просодии[94].
Дюма решил не добиваться принятия своей пьесы единогласным решением художественного совета, а прибегнуть к тому более действенному приёму, который ему подсказал Бро, то есть к влиятельным связям и интригам. Он добился от Мелани, чтобы она стала приглашать на вечера по понедельникам актрис, писателей, директоров театров, критиков и всех важных особ, кого только могла заполучить. Таким образом пьеса Дюма стала яблоком раздора между классиками и романтиками ещё до того, как её кто-либо прочёл. Через парижские газеты, которые сообщали о ней в светской хронике, Дюма, оставаясь в тени, сумел распустить слух, будто его пьеса о Генрихе III намерена нанести коварный удар по самой королевской власти. В ту эпоху, когда на Беранже[95] могли наложить штраф и приговорить к тюремному заключению за стихи, направленные против короля, это означало вести игру с огнём. Однако в результате всего этого пьеса Дюма стала предметом страстных споров.
Ещё до того как Дюма передал её на рассмотрение художественного совета «Французского театра», депутации консерваторов зачастили в Тюильри, требуя запретить пьесу под тем предлогом, что её героем был король-гомосексуалист; сие обстоятельство подразумевало, что другие короли не лучше, и, значит, пьеса готовит почву для новой кровавой революции.
Вместе с тем Дюма сумел привести в движение республиканцев, которые тоже явились в Тюильри, чтобы заявить, что истину нельзя приносить в жертву на алтарь политики и что любую попытку замолчать сексуальную извращённость Генриха III все серьёзные историки мира воспримут как оскорбление.
Да, наконец-то настала настоящая жизнь, когда о тебе говорят повсюду, когда твоя фамилия красуется во всех газетах! Не имело значения, что статья разгромная, ведь речь в ней шла о тебе!
В секретариате герцога Орлеанского, куда встретиться с Дюма раз двадцать на дню приходили актрисы и критики, начальству это быстро надоело. Однажды утром Дюма вызвал к себе в кабинет господин де Броваль и показал ему листок бумаги, на котором было начертано: «С сего дня прекратить выплачивать жалованье Александру Дюма, который слишком занят собственными литературными трудами. Луи-Филипп, герцог Орлеанский».