Перед перспективой невинной жизни, чего он жаждал всей душой, Александр сдался и обещал Мари, что пойдёт к отцу, откажется от поездки и через два часа снова вернётся.
— Я не могу ехать с тобой, папа, — заявил он. — Я безумно влюблён.
— Я не отложил бы свой отъезд ради другого, но тебе даю отсрочку в два дня. Надеюсь, к этому времени твоей авантюре придёт конец, — сказал Дюма.
Александр чувствовал себя не в силах признаться, что отказывается от сказочной поездки из-за любви к проститутке; он был не в состоянии объяснить отцу, что Мари даёт ему иллюзию какой-то странной чистоты, что эта иллюзия снова очаровывает его после очередной её измены.
— Сейчас я не могу назвать тебе имя этой женщины, — сказал он.
— Мой мальчик, в Испании я буду олицетворением всего самого прославленного во французской культуре, — торжественно изрёк Дюма. — Ты даже понятия не имеешь о том, как меня уважают за границей; можно без преувеличения сказать: там предо мной преклоняются. В Испании меня примут по-королевски. Представь себе, как я буду горд тем, что ты вместе со мной, и как ты сам будешь радоваться этому. Нет, я не позволю тебе из-за женщины, будь она даже принцессой, прозевать величайшее событие в твоей жизни.
Невзирая на свои муки, Александр воскликнул:
— Тогда едем сию минуту!
— Именно так мы и сделаем. Мы не должны терять ни секунды!
И через два часа они действительно уже были на пути в Испанию.
Какое это было дивное путешествие! Дюма не солгал, уверяя, будто за границей его боготворят. Испания уже на границе приветствовала великого писателя.
Когда таможенник хотел осмотреть его багаж, инспектор кинулся к нему с криком:
— Как, вы хотите подвергнуть обычному досмотру багаж Александра Дюма?
— Это Александр Дюма? — отпрянув назад, пролепетал таможенник.
— Да, «Los Tres Mosqueteros»![121] — вскричал начальник таможни; потом, поклонившись, попросил Дюма простить подобное оскорбление и проштемпелевал дорожные сундуки и чемоданы великого человека и его спутников, даже не открыв ни один из них.
Поездка по стране превратилась в сплошной триумф, и Александр вскоре опять повеселел. Он чувствовал на себе восхищенные взгляды; в те годы Александр действительно представлял собой копию старшего Дюма, выполненную художником, который искусно приукрасил свою модель: он был стройный, а не тучный, как отец; кожа у него была белая, не смуглая; его светло-каштановые волосы слегка вились, но не были чёрными и курчавыми, как у Дюма; только глаза у сына с отцом были одинаковые — светло-голубые.
В книге, написанной Дюма об этой поездке, перечисляются официальные приёмы, балы, бои быков, что устраивались в каждом городе в его честь. В Гибралтаре Дюма и его свиту принял британский губернатор; отсюда они перебрались в Африку, где в его личное пользование был предоставлен французский военный корабль; в Тунисе писателя приветствовали салютом из двадцати одного залпа. Морское ведомство потребовало с Дюма одиннадцать тысяч франков, но он предъявил Адмиралтейству ответный счёт в сто девятнадцать тысяч франков.
«Откуда взялась именно эта сумма?» — спросил изумлённый морской министр.
«Разве вы станете отрицать, что для Франции я столь же значительный писатель, как Вальтер Скотт для Англии? Разве я, подобно Вальтеру Скотту, не научил соотечественников знать и любить славное прошлое родины? Так вот, британское Адмиралтейство отправляло Вальтера Скотта в Италию, и это обошлось в сто тридцать тысяч франков. Французское морское ведомство на моё путешествие потратило одиннадцать тысяч; значит, оно задолжало мне сто девятнадцать тысяч франков».
Этот довод положил конец требованиям морского ведомства, и вопрос о том, чтобы заставить Дюма что-либо заплатить, больше не возникал.
Но что произошло с Мари Дюплесси за время столь долгого отсутствия Александра? Она по-прежнему так же поразительно роскошно одевалась, смеялась громче, чем прежде, и гораздо больше пила шампанского; если Мари и страдала, то никто об этом даже не догадывался. Однако по ночам она не могла уснуть, и кашель надрывал ей грудь. Став не только более распутной и расточительной, чем раньше, но и более вероломной, она оставила графа Штакельберга, и тот порвал с ней.
Тогда её любовником оказался и Лист, ибо Мари теперь требовалось любовников много, чтобы не только удовлетворять жажду роскоши, но и покрывать расходы на своё здоровье: оплачивать врачей, лекарства, пребывание на курортах.
У её смертного одра находился граф Перрего, когда Мари, отчаянно не желавшая умирать, угасла. Незадолго до смерти он сочетался с ней браком. «Она очень плакала», — сказал граф Александру, когда тот вернулся в Париж.
Однако на надгробии Марии не значится «Графиня де Перрего», а выгравировано её настоящее девичье имя: Альфонсина Дюплесси.
Но даже после смерти Мари та странная невинность, которую нашёл в ней Александр, продолжала магически влиять на людей. Мари стала святой.
Спустя более ста лет на Монмартрском кладбище, в аллее Святого Карла, на мраморной плите и сегодня почти всегда лежат красные и белые камелии; их приносит сюда множество женщин, которые надеются благодаря заступничеству этой не признанной церковью святой добиться в любви счастья, не выпавшего на долю Мари.
Глава XXXIII
ДВА ПИСАТЕЛЯ
Самая непонятная черта в характере Дюма-отца — это его суеверность. Сам Дюма себя суеверным не считал, утверждая, будто для этого он слишком умён. На сей счёт приводят рассказ о дюжине бродячих собак, нашедших приют у него в усадьбе; Дюма, с учётом его шотландского пойнтера Причарда, пришлось кормить чёртову дюжину.
Когда его садовник предложил выгнать дюжину пришельцев, Дюма возразил:
— Вы понимаете, это число тринадцать мне неприятно. Если с одной из этих собак случится несчастье, я буду чувствовать себя виноватым.
— Ну хорошо, — возразил садовник, — тогда позвольте мне избавить вас хотя бы от одной; тем самым их останется двенадцать.
— Но ведь именно это и предсказывает число тринадцать! Несчастье одной из тринадцати! Нет, Мишель, лучше принять ещё одного бродячего пса; у нас их будет четырнадцать, и все останутся живы.
— Хорошо, если вам так угодно... — со вздохом согласился садовник. — Но я, позвольте мне заметить, весьма удивлён, что вы, господин Дюма, человек такой образованный, так суеверны!
— Это я суеверный? — негодующе воскликнул Дюма. — Ничего подобного!
Когда Дюма обвиняли в суеверности, он отнекивался:
— У сердца свои резоны, которых разум не признает; я хочу, чтобы у меня было спокойно на душе.
Как правило, интеллектуалам было трудно понять его склад ума.
Александр, например, как-то застал отца сидящим за небольшим письменным столом; его лицо было залито слезами.
— Папа, что с тобой? — испугался Александр. — Ты заболел?
— Нет, мой мальчик, — ответил Дюма, сотрясаясь от рыданий и обнимая сына, — я не заболел. Я убил его!
— Кого?
— Портоса! Моего великого и благородного Портоса, замечательного мушкетёра, которого я сам сотворил, с кем шесть лет прожил душа в душу. Мне пришлось убить его ради того, чтобы заинтересовать своих читателей! Убить собственное дитя! Какой позор!
Через два дня читатели, раскрыв газету, могли прочесть на месте «куска» из излюбленного ими романа-фельетона заметку следующего содержания: «Господин Александр Дюма, потрясённый смертью Портоса, о которой мы сообщили вчера, уехал в свой родной город Виллер-Котре, чтобы провести там неделю траура».
Английские читатели, однако, обратили внимание, что период траура подозрительным образом совпал с началом охотничьего сезона; скоро все узнали, что в день открытия охоты Дюма уложил в местном лесу три крупных косули, чем и хвастался; это и подсказало британскому критику мысль, будто Дюма убил Портоса для того, чтобы отправиться в Виллер-Котре отдохнуть и поохотиться.