Лебедев помолчал.
– Да я ничего, – сказал он наконец. – Все это у тебя, конечно, парадокс. Только хорошо выходило, право, даже почти убедительно. А уж теперь, конечно, если ты сам отрекаешься…
– Да я не отрекаюсь, пойми ты! – почти крикнул Зернов. – Я только думаю, я ничего не знаю; я и про себя не знаю… И скучно мне, – прибавил он вдруг совсем другим голосом и опустился на подушки.
– Ты просто переутомился, заработался. Право. Постой, вот что я хотел тебя спросить, коли так: ты по урокам бегаешь, мучаешься, а ведь знаю, чего тебе иногда стоит, брата содержишь, в реальное за него платишь, ну, конечно, ты Митю любишь, это так… А все-таки делал ли бы ты для него столько, ровно столько же, с такими же урываниями от себя, если бы не было тут чуточку чувства долга, что вот брат, что тебе нельзя его не поддержать… Ведь ты и не знал его вовсе, когда из Казани выписывал. Да и тетка хотела его взять; она мне говорила, а ей это было бы легче, нежели тебе. А ты не захотел. Подумал, что ты должен, что…
– Не ври глупостей! – зло крикнул Иван Иванович. – Не потому, что должен, а потому что так хотелось…
– А хотелось-то почему?
Но Зернов ничего не ответил.
– Ты сердишься? – спросил Лебедев после молчания.
– Нет. Ничего. Все это пустяки, Сережа. Будем спать. Право, скука одна.
Он погасил свечу, и больше они не разговаривали.
IV
Лебедев еще спал, зарывшись в подушки, когда Иван Иванович, тихонько одевшись, вышел из темной и душной комнаты в столовую, оттуда на балкон и в садик. Был час восьмой утра. Небо голубело чистое и влажное, словно вымытое, солнце стояло еще не высоко и было такое нежное, неяркое, золотое. В тени на траве, далеко, лежала седая роса. Веяло холодом, но не вчерашним, серым и тупым, а бодрящим, острым. Было вдруг так неожиданно хорошо, что Зернов отворил калитку, вышел на дорогу и медленно пошел вперед, к парку, но потом остановился и присел на стволе срубленного дерева, у забора, на солнце. Дорога была пустынна. Деревья парка скрывали село. Тень бежала по полю, за канавой, полоса росы становилась все уже. Откуда-то потянуло дымком, осенней утренней гарью, свежей и душистой, как ласка ребенка.
Зернов хотел встать и идти домой, но в эту минуту увидал на повороте дороги женщину. Он сейчас же узнал Таню, но все-таки хотел встать и уже встал, но уйти не успел, потому что она была совсем близко.
– Здравствуйте, Иван Иванович! – крикнула она весело и развязно. – Рано встали.
– А ты на станцию идешь, Таня? – спросил он ласково.
– На станцию. Я каждый день мимо вашей дачи иду. Хотела нынче попросить, не подвезет ли меня барин, что у вас гостит, да ведь они, чай, поздно поедут.
– Он спит. Рано. Не торопись, Таня, посиди со мной.
Таня пожеманилась, но села. Лицо ее на солнце стало все нежное, с золотыми и розовыми тенями. Вязаная косынка на темных волосах, драповая черная кофточка, синяя юбка – все на ней казалось и милым, и кокетливым, и, несмотря на городской наряд, на развязность, в ней что-то было деревенское, молодое и свежее.
Иван Иванович тоже, под лучами веселого солнца, казался совсем мальчиком.
Таня села близко. Зернов вдруг охватил ее одной рукой за плечи, притянул к себе и поцеловал в щеку. Таня ошатнулась.
– Что вы здесь-то! – сказала она быстрым шепотом и сейчас же прибавила громко:
– Опять балуетесь! Коли так, я уйду. Что право.
Она было встала, но Зернов удержал ее за платье и опять посадил около себя.
– Ты хорошенькая, Таня, – сказал он тихо, наклоняясь к ней. – Ты ведь знаешь, что ты мне нравишься. Разве я тебе не говорил? Ты мне ужасно нравишься. Я о тебе целый день думаю, ей-Богу. С тобой нигде и не поговоришь. Хоть бы в праздник посидела со мной. Ты слышишь, Таня?
Она молчала и смотрела вниз, только щеки ее чуть порозовели и губы дрожали, как будто стараясь сдержать улыбку.
– Ты мне ничего не скажешь? – продолжал Иван Иванович, волнуясь. – Я тебе противен? Не нравлюсь?
Таня вдруг подняла глаза, карие и веселые, взглянула прямо в лицо Зернова и сказала смело:
– Очень даже нравитесь!
Но сейчас же покраснела сильнее и не вырывалась, когда он опять крепко обнял ее и поцеловал ее улыбку.
– Мне пора, – сказала она шепотом, поправляя косынку. – Пустите. Да и нехорошо. День белый, люди ходят. Лучше уж к нам придете. Тогда и свидимся.
– Я тебя одну хочу видеть. Таня засмеялась.
– Ишь, вы какой прыткий! А помните, корову раз мне помогали доить? Закута у нас, сейчас из сеней. Вот приходите нынче.
– А ко мне ты уж никогда не придешь?
– К вам? В дачу-то? Не приду.
– Таня, слушай, я тебя люблю. И это хорошо, это отлично. Если ты меня любишь – так и не думай ни о чем, а только люби. Ты ведь мне веришь? Любишь меня?
Таня поглядела на него с удивлением.
– Ведь сказала – люблю. Чего же еще? Я не как другие, – похвасталась она, – уж коли люблю, так люблю.
Опять он хотел обнять ее, но она решительно вырвалась.
– Баловаться будете не ко времени – только меня и видели! Никак уж час девятый есть. Опоздала совсем. Вон телега едет, попрошусь подвезти. Да пустите, ей-Богу! А ужо стану ждать.
Она быстро пошла вправо, обернулась несколько раз, улыбаясь. Зернов помедлил и направился к дому. Солнце стало ярче и грело. Веселый, смутный шум со стороны села, скрип далекой телеги, запах далекого дыма – все, соединяясь, было для сердца человеческого счастьем, таким беспредельным счастьем, что оно почти походило на грусть.
V
Лебедев уехал в два часа. Друзья простились довольно холодно. Натальюшка всучила отъезжающему банку варенья. Он очень благодарил и вообще с Натальюшкой разговаривал, а на Зернова поглядывал не то с недоверием, не то с опаской.
Иван Иванович прошелся в лес, потом вернулся на село. День был тихий и солнечный. У Федоровой избы Зернов остановился, постоял немного и вошел в сени. Темно, ничего не слышно. Он приотворил дверь в избу. Муха на запертом оконце ровно и громко жужжала, Федор дремал на лавке, один, и не поднял головы, верно, не слыхал. Иван Иванович не вошел, припер тихонько дверь и хотел уже идти прочь. Но крыльцо скрипнуло, завизжал блок, и через секунду Зернов с кем-то столкнулся в темноте.
– Это я, – сказала Таня негромко. – К бате ходили? Он, небось, дремлет?
– Да. Я и ушел.
– Потом проснется, чаю запросит. Маменька на поле. А мне корову подоить надо. Мы ее в стадо не выгоняем. Нервная она у нас. Так когда на лужок пустим. Погодите тут; я подойник возьму.
Зернов уже привык к темноте. Да it было не очень темно. Сейчас из сеней, влево, вела широкая дверь в закуту. К избе горницу стали было пристраивать, да не пристроили, накрыли сруб без окон соломой, да лесенку вниз, из сеней, поставили, потому что пола не было, была земля.
Таня вернулась с подойником. Иван Иванович прошел за ней, спустился с лесенки и присел на ступеньку. В щели, между сухими, не везде законопаченными бревнами проходили внутрь длинные, желтые, пыльные лучи солнца. От них точно полусумрачный, веселый дымок стоял в теплом воздухе.
Было просторно. В дальнем углу соломы накидали доверху. Таня возилась с коровой, уговаривала ее, тихо и ласково. Зернов различал теперь и корову, большую, темную, нетерпеливую. Она переступала ногами, шелестя соломой, и шумно вздыхала. Иван Иванович даже чувствовал иногда тепло и ветер этого дыхания.
– Таня, поди сюда, – сказал он вдруг почти сурово. Таня отозвалась не сразу.
– Сейчас, – произнесла она тихонько. – Вот сейчас.
Она поднялась, сделала несколько шагов по шуршавшей соломе, осторожно поставила подойник в стороне, подошла и сама села рядом с Иваном Ивановичем. Он взял ее за руку, у локтя, и сказал:
– Ты ведь не боишься меня, Таня?
– Я? Чего ж бояться? Вы, чай, не кусаетесь.
Она хотела пошутить, но шутки не вышло. И голос у нее был не задорный, как всегда, а почти грустный.