Завтра минуло. Шел дождь, Вика не была у реки. Что за беда. Будет еще день. Но на следующий день за обедом мать неожиданно объявила новость: Васюта уехал!
– В Петербург будто бы поехал. Подумайте! Вот чудеса! Даже не простился! Да что это только будет!
На крыльце Тася подкараулил сестру и сунул ей в руку бумажку.
– От него, – шепнул он, и уши вспыхнули. – Я провожал… Вернется скоро…
Вика с удивлением развернула бумажку.
«Милая, дорогая, неоцененная, единственная вы моя! Верю свято тому, что вы сказали: на всю жизнь. Уезжаю, чтобы скорейшим образом вернуться. Чувствую в себе полет сил и жизненной энергии. Целую вас, дорогая, несчетно раз. До скорого свиданья. Васюта».
Ничего не поняла. Васюта ли писал? О чем он? Не хотелось размышлять. Вернется скоро – на этом успокоилась. Вернется – а там уж все будет хорошо, как нужно.
Пошли дни за днями. Погода испортилась. Холодно, дожди. И деревья монастырские стали облетать. Ночей, душных и звездных, больше не было. Вика сидела дома, в маленькой комнатке с кисейными занавесками. Сначала так сидела, все еще в полусне и затмении, точно в облаке дыма кадильного. Не читала. А потом начало сволакиваться, изменяться. То есть не ушло ничто, но рядом и другое стало подыматься. Прежнее, дневное, рабочее, нудное – но трезвое. Ей надо ехать. Не то, что хочется или необходимо, но тупо тянет, нужда какая-то. Потому что если не ехать, то что же?
И она почти невольно стала собираться. Списалась кой с кем. Родители приняли это с грустью, но без удивления. Отрезанный ломоть.
Но сделалось нехорошо. Беспокойство вставало. Ночи прошли, опять день, вечный, однообразный. Не мучила совесть, потому что ночи – правда, и любовь эта ее к Васюте, светлому, робкому и строгому, – правда. Но если правда – зачем же уходить от нее, ради чего покидать? А если есть и другое, другой монастырь, – «другая сторона», как она себе говорила, – то теперь их разрыв и разделение были с каждым днем ей все мучительнее, все недоуменнее.
Потом стала придумывать выход.
– Это ведь не одна физиология, моя любовь, а любовь. И ведь не романтизм же сентиментальный. Это надо как-нибудь в трезвую жизнь ввести. Я пока совсем не знаю его – узнаю. Найду его в Петербурге. Там все выяснится, ближе сойдемся, поговорим. Надо трезво рассуждать.
Забыла, что сама не хотела говорить с ним, все смутно боялась чего-то, вовсе не рассуждала.
Так месяц прошел, и полтора.
VII
Пахнет геранью и кухней в маленьком зальце, за окнами черно, деревья и дождь шумят, Тася что-то стругает тихонько за столом, самовар потух. Вика рассеянно перелистывает книжку. Она решила ехать через два дня. Сегодня ей хорошо, весело, чуть-чуть грустно, все кажется милым. Рада, что Васюта не вернулся сюда, она найдет его в Петербурге. Любит его, помнит его, близкого, милого, светлого.
Вика знает, – догадывается, – что Тася тоже «влюблен» в Васюту, и это ей нравится. Теперь Вике не кажется гадким слово «влюблен». Это хорошо, светло, близко. Тут живое, тут не вся жизнь, но целая половина.
Впрочем – не определения у нее умственные, не выводы психологические, а так чувствуется. Пока только чувствуется – и легко, и веришь, что все выяснится, а начнет Вика, при ее непривычке, над этим думать – мучительный, перепутанный во всех концах, узел.
Так они сидели осенним вечером; и случилось неожиданное.
Кто-то вошел на крыльцо. Стукнула дверь. В передней возгласы и разговоры. Тася насторожился. Через две-три минуты – почти вбежала мать, взволнованная.
– Нет, вы глядите, глядите, беглец-то наш!
За ней стоял какой-то молодой человек с маленькими усиками, коротко остриженный, в новеньком буроватом кургузом пиджачке, с зеленым галстуком. Виновато, но и торжествующе улыбался.
– Нет, каков, каков! – сыпала мать, упоенная от непривычности к событиям. – Что рассказывает-то. Оглянуться не успели – а он уж преподаватель петербургский! Да, может, говорит, и в священники пойду, профессором буду! Вот тебе и послушник! Живо оборудовал! То-то отец-то Геннадий, должно быть, радуется!
Вика едва сообразила, что это Васюта. Потому что ни следа Васюты не было. Даже странно, что может человек вдруг так измениться. Перед Викой стоял молодой семинарист довольно приятной наружности, не особенно ловкий, одетый во все дешевенькое и новенькое, не без претензии и, – это главное, – очень довольный собою. Он и говорить стал иначе – гораздо больше, громче и увереннее.
Тася молча прослушал его рассказ о том, как он получил место, как ездил, – потом встал и ушел куда-то. Вика не ушла, но тоже молчала и глядела в странном недоумении.
Долго он сидел, и все говорил. Мать вышла. Только что она вышла – Василий Геннадьевич как-то выпрямился, подвинул свой стул к Вике и сказал:
– Ведь я все для вас, дорогая моя! Я жизнь через вас понял. Энергию вы в меня новую вдохнули. Я руки вашей просить приехал. Что я был – мертвый человек! И давно ли? А вы любовью своей меня преобразили. Тяжелые, мучительные сомнения мои рассеяли. Я мальчишка был, дитя, – а тут взрослым мужчиной себя почувствовал. Теперь уж не расстанемся!
И он еще придвинулся к ней, взял за руку с неуловимым, вероятно инстинктивным, правом будущего мужа, хотел, кажется, обнять и поцеловать ее. Потянулся.
Вика вскочила в смертельном ужасе. Какая-то чернота наплыла на нее, густая, и она точно тонула в ней. Чернота голову накрывала. Кто это? Не Васюта, – конечно, не он! Но даже и не студент Леонтьев (хотя общее с Леонтьевым мелькнуло что-то), а человек со всех сторон, и с этой и с той, далекий ей, ненужный, совсем чужой. Да, это студент Леонтьев, только и дневной рабочей жизнью с ней не связанный.
– Нет, нет, – бормочет Вика растерянно, отстраняя тянущиеся за ней руки молодого человека. – Извините… – Вы не поняли. – Я не могу… Это недоразумение…
И вдруг закричала:
– Вы права, наконец, не имеете… Уйдите, пожалуйста…
Он искренно изумлен. Ничего не понимает. И Вика ничего не понимает. Васюты нет. Был ли Васюта, овражный, звездный, со светильниками, – или это все только глупо снилось? Что-то робкое, нежное, глянуло на минуту из него.
– Я уйду, уйду… Вы расстроены сегодня… Я, может, неожиданно все очень… Я завтра утречком приду…
И ушел, неловко, задом пятясь к дверям, смешной в своем новеньком кургузом пиджачке.
Вика слышала, как хлопнула дверь. Пошла, медленно, в свою комнатку, рядом с Тасиной, – крошечной каморкой.
И вдруг услыхала странные звуки. Точно кто-то глухо лаял. Это плакал Тася, уткнувшись в подушку. Когда Вика вошла к нему со свечей – он поднялся, угрюмо сел на постели и зло поглядел на сестру.
– Чего ты? – сказала она.
– Чего, чего? Почем я знаю?
Опять поглядел на нее. Видно было, что он действительно не знает.
– А ты-то чего? Ты-то? – закричал он вдруг злобно, указывая на нее пальцем. Вика было не поняла, – но потом вдруг заметила, что она тоже плачет. Это было удивительно, она и не помнит, когда плакала.
– Я… не знаю… – растерянно и уже откровенно сквозь слезы сказала она.
Мальчик с рыданьем и злорадством крикнул:
– Да! И сама тоже! А еще образованная, большая, петербургская! Ну, и уйди! Ну, и пусть! И опять уткнулся в подушку.
Но Вика не ушла, села на постель, рядом, обняла Тасю сзади и, прижавшись к его черному, вспотевшему мальчишескому затылку, стала плакать, тихонько вздыхая.
Оба плакали, не зная о чем, а если б знали, то, может быть, слезы были бы еще солонее и тяжелее. Знали смутно, что плакали о Васюте, настоящем, которого можно было любить, – и которого по-настоящему – никогда не было.
1905
Двое – один*
I
Исключили
Вертелся, вертелся – однако исключили из гимназии.