Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Да буде тебе, – сонным голосом сказал Спиридон с печи. – Мавра, чего посуду не сбираешь? Огонь тушить время.

Памфилий отошел к лавке и стал утряхать мешок, собираясь ложиться. Говорил уже как бы про себя, невнятно, но со вздохами и тою же укоризною.

Когда Мавра подошла к столу за посудой, он обратился к ней:

– Так-то, молодушка. Молись да кайся, авось Господь-то и не взыщет.

Мавра остановилась и глянула на него из-под платка. Она уж второй раз на него так посмотрела.

– Чего Ему, Богу-то, с меня еще взыскать? – сказала она. – Да что я? Мое-то мученье что. А Васютка-то чего мучился?

– За твои же грехи, – ответил странничек. Она не вслушалась.

– Кабы враз-то помер, – продолжала она тем же скрипучим, треснутым голосом. – А то не враз помер. Головка так и виснет, так и виснет. Мамка, говорит, молочка бы мне? Молочка бы, вишь, – да не хоцца…

Она опустилась на лавку у неприбранного стола и замолкла.

– Грехи твои, говорю, это, – убедительно повторил странничек. – За твои грехи мучился. Не замолишь – и на том свете младенчику спокою не будет. Все так-то будет мучиться.

Мавра очнулась и опять поглядела на странничка.

– Это за мои-то грехи?

– За твои. И теперь скорбию своею пуще грешишь. Бо сказано: не любите мира, не любите…

Странничек говорил, уже совсем почти умостив мешок к углу и собираясь, совершив молитву, окончательно улечься. Но не успел он кончить своего: «Не любите мира, не любите того, что в мире», как Мавра точно сорвалась с места и вплотную подскочила к лавке:

– Вон иди, вот что… – сказала она. – Вон из избы, сомуститель!

Странник опешил.

– Да что ты, баба, – взбесилась?

– Вон, говорю, – повторила Мавра. – Ох, и без тебя свету в глазах нет. А ты ровно проклятый, со грехами со своими. Иди сейчас!

Она была баба сильная, рослая, и лицо у нее было такое страшное, темное, словно заржавленное. Худенький странничек испугался.

– Да что это, Господи Иисусе, Мать Пресвятая Богородица! Что ты? Очнись ты, баба! Дай я молитву сотворю…

– Вон, говорю тебе, – завизжала Мавра. – О мучениях твои молитвы все, не надо твоих молитв! Вон сейчас, пока руками тебя не разорвала…

Она уже оттеснила его к двери и тащила за ним мешок, чтобы выбросить. Странничек растерянно и плаксиво закричал:

– Что ж это? Хозяин, а хозяин? Слышь, баба твоя взбесилась, ночью странного из дому гонит… Хозяин!

Спиридон проснулся и завозился на печи.

– Гонит? Ну ее, плюнь. Не в себе она. Плюнь, говорю. В сенях ляжь, там тепло. Ничего.

– Да что ж это? За что это? Будь ты, баба, прок… Мавра вытолкнула его в сени, выбросила с грохотом его мешок, захлопнула и заложила дверь. Спиридон опять завозился.

– Чего ты, дурища? И впрямь оглашенная. Чего ты странного из избы выгнала? Эй, баба, страху на тебя нет… Подожди, дай срок.

Мавра стояла посреди избы и тяжело дышала. Наконец выговорила:

– Силушки не хватило… Проклятый он, Спиридон Тимофеич… Васюту моего, говорит… На том свете, говорит, за грехи… Не любите, мол, говорит… Что ж это? Здесь-то мало мучился? Хоть бы враз-то помер… Сам знаешь, помер-то не враз. Головка-то виснет… Мамка, мол, молочка бы мне… да не хоцца…

Мавра, как ударенная, упала на лавку и не то зарыдала, не то завыла, без слез, что-то приговаривая и приникая к столу сухим лицом.

Спиридон на печке возился, вздыхая, но молчал.

1903

Вечная «женскость»

Студент Коковцев приехал их Петербурга в имение матери, за Териоками, совершенно неожиданно, – свалился, как снег на голову. Приехал под вечер, на чухонских санях, немного сумрачный, едва пообедал с матерью и пятнадцатилетней сестрой Леночкой и тотчас же отозвал мать в угловую.

Там он зашагал взад и вперед длинными ногами и немедленно начал рассказывать, как от него только что ушла жена.

– Двери-то, двери поплотнее запри, – простонала потихоньку мать, еще не старая женщина, с покорным, тонким и сухим лицом. – Боюсь я, Леночка бы не услышала. Ах, Боже мой, Боже мой!

Иван Коковцев припер дверь, потянул на нее портьеру, подошел для чего-то к окну, но штор не спустил. Из окна взглянул на него темно-голубой простор снегов и небес; еще стояли морозы, но вечера уже длиннели и синели, – не хотели оканчиваться.

– Просто опомниться не могу, – снова сказала мать. – Верить не хочется. Мы ли ее не знали. Ведь она с шестнадцати лет у меня жила, с тех пор, как сиротой осталась. И уж любила-то тебя, любила!

Иван усмехнулся.

– Может быть, и любила.

– Может быть! Забыл ты, что ли, историю-то эту? Ведь из-за тебя же она отравлялась. С тех пор и пошло. Тогда и узнали мы. После того ты и женился.

– Я помню, мама. И разве я не верил? Ты знаешь, как я ее полюбил и пожалел.

– Ах, Варя, Варя! Да расскажи ты мне, Иван, толком, что вышло? Ведь на праздниках еще вместе вы у меня здесь гостили. И ничего я в ней дурного не замечала. Поссорились вы, что ли? Три года жили – и поссорились.

– Мамочка, – заговорил Иван. – Мы вовсе не ссорились. Послушай, мне надо рассказать. Это все иначе вышло.

Он помолчал, продолжая шагать из угла в угол. Мать следила за ним глазами, привычно любовным взором лаская его красивое, молодое, но не очень юное лицо и светлые волосы, пышно лежащие. Иван был ее единственный сын.

– Она, Варя, ушла к тенору одному, – сказал Иван.

– Как к тенору? К какому тенору? Это еще что такое?

– Есть там один певец. Он у нас бывал. Ты, мамочка, ведь к нам в город редко приезжала, не знала ничего о том, как мы жили последнее время.

– Ах, бедный мой! Ах, несчастный! К тенору ушла! Были бы у вас дети, ничего бы этого не случилось. Теперь ты кончаешь, у тебя экзамены, – а тут такое потрясение. К тенору! Какой же дрянью надо быть… Не ожидала я этого от Вари, могу сказать, не ожидала!

Иван не слышал, да и не вслушивался. Он рассказывал:

– Вот как это случилось. Варя моя, может быть, стала скучать со мною. Ведь уж три года она со мною прожила. Последнее время я много занимался. Товарищи, которые приходили ко мне, ей казались неинтересными. Я-то, впрочем, с Варей обо всем всегда говорил. Я говорил – а она слушала. Теперь я припоминаю, что она только слушала и отвечала кратко одно: что понимает. А когда я ее расспрашивал, о ней и о том, что она думает, – она ничего не говорила. Ну, любила меня, конечно. А у меня такая особенная нежность к ней росла. Она веселая женщина, живая, говорливая, певунья, кокетливая, ребячливая, – ведь она хорошенькая женщина. Всегда говорила, что любит меня, потому и отравлялась тогда, что любила, и что когда кто-нибудь действительно любит – то отравляется, потому что это цельно.

Я ее никогда не ревновал. У нее свое общество мало-помалу завелось. Бог с ними, я никого не сужу. Конечно, казалось, что тут что-то не то, пустельга да суета, однако если Варе с ними веселье… Понемногу от нас все общие знакомые отстали, я со своими, Варя со своими, офицеры у нее бывали, актрисы какие-то, музыканты, художник один – из неизвестных. Варя мне сказала, что у нее открылся голос и что она будет учиться петь. Она так боялась всегда, что я чем-нибудь стесню ее свободу, что-нибудь скажу, – и преподозрительно на меня посмотрела:

– Ты, может быть, мне запретишь?

Я уж сам начал бояться ее, – как бы ей чего-нибудь невольно не запретить.

И она стала брать уроки пения. Тут, кажется, и тенор этот появился. Ее часто дома не бывало. Мы с ней, естественно, стали дальше. Но когда встречались, – я по-прежнему к ней – с нежностью и с боязнью, и она очень хороша. Говорила о вечной любви. Говорила, что у нее темперамент артистки, душа художника, чувства цельной женщины. Едва уговорил я ее на Рождество поехать вместе сюда, в деревню. Поехала, пожила и – помнишь? – на неделю раньше меня укатила.

Когда я приехал домой, – в городскую квартиру, – горничная мне говорит:

– А барыня нынче утром приехали – так сказывали, что вы только завтра будете.

111
{"b":"266042","o":1}