И что вы думаете? Тихими речами уговорила-таки меня повезти ее на другой день в губернский город. Я, конечно, ни секунды тогда не сомневался, что никто ее не оставит в лечебнице, потому что она совершенно была здоровая; а думал – проедемся, доктора режим какой-нибудь назначат, мало ли… Даже рад был. С Андрюшей она безучастно простилась, точно мертвая. Ненадолго прощалась, – а все-таки это меня изумило. С Клавдией вовсе не простилась, Клавдии это было даже неприятно.
Всю дорогу молчала, как я ни старался ее разговорить. Приехали уже ночью, она устала. Остановились в гостинице. На другой день повез я ее. Не один доктор осматривал, – трое. Расспрашивают – она молчит! Упорно так, я даже удивился. Со мной она все-таки, хоть мало, но еще утром разговаривала. Стали меня спрашивать – что я могу сказать? Говорю – жаловалась на нервное расстройство. Стали щупать ее – она закричала, и все-таки ни слова.
Один увел меня в другую комнату, опять спрашивает, были ли припадки? Какие припадки? Не было, говорю.
– А как же вы ее привезли?
– Так и привез. Сама захотела.
Опять принялся меня расспрашивать. Я, знаете, вообще не красноречив, а тут у меня совсем язык прильнул к гортани. Начну говорить – сам вижу, что совершенно без толку, не могу объяснить ни какого рода болезнь, ни причины, ни когда началась и в чем проявилась. Не рассказывать же им было день за днем всю жизнь, как вам, вот, я рассказал! Да их с научной точки зрения и это <5ы, вероятно, не удовлетворило.
Опять позвали меня в первую комнату. Вера стоит у окна, ко мне спиной, без шляпы. Доктор, который с ней был, говорит, чрезвычайно ласково:
– Вот Вера Ивановна согласилась у нас пожить, полечиться. Не правда ли?
Вера отвечает, не оборачиваясь:
– Да, я останусь.
Я было рот раскрыл, но меня тотчас же увели прочь. Не раздражайте, говорят, больную, так хорошо все обошлось.
Я было к ним с расспросами – они мне целую кучу вещей наговорили: и то у ней явно, и это определено, и здесь чувствительность, говорят о припадках… Я просто смешался, потерялся. Спрашиваю: когда же выздоровеет? Они опять, и зрачки-то у нее расширены, и еще что-то ненормально… Пока, мол, ничего нельзя сказать, увидим, улучшение может наступить или быстро, или более медленно.
Уж не помню, как я договорился насчет комнаты для нее и всего другого. Признаюсь, ужасной это было мне неожиданностью. Доктора считали, что я просто убит горем, не могли же они, конечно, догадаться, что я, везя больную в психиатрическую лечебницу, никак не ожидал, что ее там примут. Говорили много сочувственного, слегка обнадежили. Поздравляли, что так спокойно обошлось. Очень любезные люди.
Хотел проститься – не позволили.
Да-с; так вот так я ее и оставил. Ехал назад из губернского города домой, – дорогой немножко пришел в себя, одумался. Конечно, я не медик: к тому же Вера была у меня все время на глазах; мне трудно было уследить, как зародилась и как развилась болезнь. Глаз специалиста тотчас же видит все признаки. Лечение, наконец, даже известный режим – кроме пользы, ничего не принесут расшатанному, больному организму…
Иван Васильевич умолк на минуту. Я посмотрел на него и спросил:
– Что же, вы часто ее видите?
– Я? Как вам сказать? Езжу-то я туда часто. Иногда дважды в месяц. А видел ее с тех пор всего один раз. Вскоре после того, как свез. Вышла ко мне в отдельную приемную. (Такие любезные доктора! И больница прекрасная, чисто!) Вышла, худенькая, маленькая, прихрамывает по обыкновению. В сером халатике, волосы острижены. На лице только брови чернеют. Взгляд – тут уж и я заметил – ненормальный; глядит прямо – а будто не видит меня.
Села, руки сложила.
– Вера, говорю, хочешь, поедем домой? Она отвечает, ровно, тихо:
– Нет, Иван Васильевич, не поеду. Мне здесь хорошо.
– Да что же здесь хорошего? Ведь тебе лучше, поедем! Сам думаю: как себе доктора хотят – а я попробую ее взять домой. Что будет? Она опять:
– Нет, уж я не поеду. Здесь спокойнее. Я даже рассердился.
– С сумасшедшими-то?
– Не все ли, говорит, равно? А мне с этими спокойнее. Вы не тревожьте ни меня, ни себя, Иван Васильевич, не ездите ко мне. Я не скоро выздоровею. Домой меня и не пустят, – да и зачем вам? Вот, разве, платить за меня здесь нужно… Да все равно и дома я вам что-нибудь стою.
– Вера, – возражаю ей, – а про Андрюшу не спросишь? Она встала.
– Ну, что об этом говорить. Прощайте, Иван Васильевич. И не тревожьте меня. Право, мне хорошо.
Ушла. Хотел я к доктору – его не было. Сиделок расспрашивал – говорят одно: «Ничего, спокойна».
С тех пор, поверите ли, ни разу она меня видеть не пожелала. Через сиделку передает мне, чтоб я ее не тревожил, что ей хорошо и покойно. И доктора то же самое: не тревожьте, если не хочет. Спрашиваю, есть ли улучшение – иногда говорят – есть некоторое, иногда утверждают, что было, но теперь временно хуже. Раз я попросился взглянуть на нее в дверное стекло, – там есть такие, незаметные. Сидит в кресле смирно, руки сложены на коленях. Обострился очень профиль у нее, желтая, точно умершая. Болезнь не красит.
Ну, а больше не видел. Езжу часто, а о свиданьи уж и не прошу. Свыкаешься, знаете, со всяким горем. И Андрюша у меня уж редко ее вспоминает. Болезненный, однако, растет мальчик, задумчивый. Я про Веру с. ним не говорю; да я и ни с кем о ней не говорю, с вами, вот, разболтался… Бывают, знаете, такие минуты. Вспомнится все, как оно было, раздумаешься…
Он вдруг повернулся ко мне. Я едва видел в наступившей тьме его широкое, побелевшее лицо и мигающие глаза.
– Раздумаешься – и опять становится многое непонятным. Вот, я вам рассказал все с самого начала, Верочку постарался обрисовать вам… Ну, и обстоятельства жизни, при которых зародилась болезнь. Вам, быть может, со стороны легче составить верное мнение… Суждение постороннего человека имеет большую ценность. Скажите мне, пожалуйста, как вам кажется?.. То есть, что вы скажете? Ведь, несомненно, есть признаки… То есть, ведь она – сумасшедшая?
Я еще раз поглядел в лицо Ивана Васильевича, растревоженное, жалкое. Я понял, что к нему опять пришли те минуты «слабости и сомнения», о которых он упоминал в самом начале своего рассказа. Он ждал моих слов. Я подумал о том, как иногда бывают нужны человеческие слова, но как, в сущности, не нужна, вредна их правдивость, – и сказал:
– Что ж… Доктора-специалисты находят… Вы и сами замечали в ней много ненормального… Все возможно…
Мы выехали из лесу, копыта лошадей застучали по ровной дороге, бубенчики дрогнули и залились, кругом посветлело. До станции оставалось полверсты.
Вымысел
Вечерний рассказ
I
Поздним вечером, около полуночи, сидели у потухающего камелька пятеро старых друзей и рассказывали друг другу истории.
Многие думают, что в теперешнее время этого больше не случается. Бывало изредка в начале прошлого столетия, стало учащаться к середине, потом, во времена Тургенева, казалось – постоянно где-нибудь да собираются старые друзья у камелька и рассказывают истории; а теперь, действительно, об этом совсем не слышно, ни у нас, ни за границей, – во Франции, например. По крайней мере, повествователи нам об этом никогда больше не говорят. Боятся ли они удлинить свое повествование и утомить занятого читателя, хотят ли непременно выдать рассказ приятеля за свое собственное измышление, или, может быть, действительно нет больше таких, приятных друг другу людей, которые засиживались бы вместе у камелька и умели слушать чужие истории – кто знает? Но хоть редко – а это случается и в наши времена. По крайней мере, случилось в тот вечер, о котором я рассказываю.
Они были не только старые друзья, но и старые люди. То есть не так, чтобы очень старые, – между сорока и пятидесятью все, и все – холостяки. Оттого, может быть, они и засиделись вместе у камелька, и умели слушать друг друга, покуривая кто папиросу, кто тихую душистую сигару и медленно прихлебывая из стаканов славное, маслянистое вино. Есть какое-то особенное, мягкое достоинство у старого, спокойного холостяка. Он не рассеян, он весь всегда тут, и всегда готов к дружбе, и когда слушает – то слушает с удовольствием и вниманием. Его интересует мир, и – почти одинаково – чужое и собственное отношение к миру. Тогда как не холостяка главным образом интересует свое отношение к своему маленькому миру, а если не интересует – то заботит, а не заботит – то досаждает, – но, во всяком случае, маленький мир хоть отчасти да заслоняет ему большой.