Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Ты бываешь в Большом? – спросил Стах.

– Ну что ты. Москвичи туда не ходят. Там одни провинциалы.

– А иностранцы?

– Это одно и то же.

– Когда-то ты любила Большой театр, – сказал Стах.

– Мало что было когда-то. Я была тогда провинциалкой, глупой девчонкой. Приехала из Сибири в Москву и обалдела. И как было не обалдеть? Война окончилась, а мне восемнадцать лет, и любовь, и все впереди. Помнишь, как мы с тобой танцевали на Манежной площади под дождем? Все разбежались, такой лил дождь, а мы с тобой танцевали, и милиционер нам аплодировал.

– Я не люблю вспоминать, – сказал Стах. – Вспоминают, когда ничего не осталось.

– Кто-то из великих сказал, что в любви – все воспоминание. Даже первый поцелуй, когда губы еще касаются губ, уже воспоминание.

– Это, наверно, сказал твой Стендаль.

– Ты ревнуешь меня к Стендалю? Я ему многим обязана, Стах. Он учит чувствовать. В наше время это мало кто умеет. Зато все умеют рассуждать.

– Ты пишешь об этом в своей работе?

– Пишу. И говорю студентам на лекциях.

– В общем, рассуждаешь о том, как надо чувствовать…

Одной рукой он обнял ее за плечи, легонько прижал к себе, и они долго сидели так молча, не шевелясь, среди гомона и шума столицы.

Потом, когда он уехал, она пришла сюда, в сквер у Большого театра, и села на эту скамью, желая все перечувствовать вновь. Но было только смутно и тревожно на душе. Потому что счастье не оставляет после себя ясные воспоминании. Это сказал Стендаль, и он был прав.

Потом она думала с удивлением, что они даже ни разу не поцеловались. И жалела об этом. Лишь спустя время она поняла, что между ними происходило нечто более важное, их души были слишком переполнены и только молчание могло выразить то, что чувствовали они, наиболее полно.

И они молчали. Или говорили о чем придется.

– Я не люблю балет, – говорила она. – Все, что не развивается, мертво. А там все одно и то же. Па-де-де и па-де-грас. То ли дело народный танец.

– Балет вечен, как все прекрасное, – возразил Стах.

– Согласна с тобой. Прекрасное вечно. Но представление о прекрасном меняется. Вот идут споры о живописи. В детстве мы любили Репина, он казался нам прекрасным…

– Мне он и теперь кажется прекрасным, – сказал Стах.

– Наверно, так и есть. Даже наверняка. Но для тебя он еще прекрасен, а для меня уже нет.

– Кто же прекрасен для тебя?

– Для меня прекрасно все, что оставляет простор для размышлений. Кустодиев, Пикассо, Ван Гог… Прилежание хорошо в школе. Живопись оно губит.

Стах слушал ее внимательно. Сказал:

– Не могу спорить с тобой на равных, – из всего, что ты назвала, я знаю только «Голубя мира» Пикассо.

– Прости, – смутилась она. – Я забыла, что ты живешь в глуши. Но чем ты живешь? Как?

– Живу, как все у нас на руднике. Работой.

– Ну а потом? Когда с работой кончено?

– С работой у нас никогда не бывает кончено, – сказал Стах.

Он мало говорил о себе. Видно, считал, что ей это неинтересно. Недаром же она сбежала когда-то от этой жизни и, судя по всему, не жалела об этом. У нее был хороший муж – талантливый молодой ученый в области физики. Был сын, – она показала Стаху его карточку которую носила всегда с собой, в сумке. Даже на фотографии видно было, что такого субъекта лучше ни на минуту не оставлять в комнате одного. У нее был интересный круг знакомых. Среди них были писатели, ученые, артисты. Что мог он противопоставить всему этому? Свой рудник и жизнь на этом руднике. Крик петухов, с которого начинался день. Туманы, внезапные, подступающие как слепота. Поселок в степи. Три улицы. Обитаемый остров. Люди тянутся к людям. Улыбка светит за километр. Чтобы это понять, надо пожить так. Хоть неделю.

Споры на планерках. Все эти пульповоды и углесосы, от которых зависит угледобыча на гидроруднике и которые то и дело ломаются, и тогда шахта стоит, и все ходят злые как черти, и не вылезают из шахты по две смены, и план горит. А потом вдруг все налаживается, и шахта начинает давать уголь сверх плана и погашает свой долг государству с лихвой. И тогда все довольны и веселы и начинают думать о том, что пора построить танцевальную площадку и купить инструменты для духового оркестра. Приезжает начальство из треста или иностранные делегаты – поляки или чехи. Их водят в шахту и на фабрику, они восторгаются всем и уезжают. А потом все начинается снова: опять стоит шахта, и все ругаются, и Бородина отчитывают по селектору.

Она спрашивала, как он живет. Но это и была его жизнь. Главное в его жизни. И это не могло ее интересовать.

Он хотел рассказать ей о ребятах. О Сергее Бородине и Ольге. О Павлике Забазлаеве. Но чтобы рассказывать о них, надо было опять говорить о гидроруднике. Да и могли ли они потянуть против ее новых друзей?

Она очень изменилась. Он старался представить себе ее там, среди ребят. Без этих перчаток и туфель. В простом синем пальтишке, которое было у нее когда-то, в беретике. В детских, в резинку, чулках и платьях, коротких, потому что она росла.

Такой она была, когда он уходил в армию. Такой снилась в неясных снах, виделась в бреду, когда все это случилось…

Он служил в саперных войсках, и они вели работы по разминированию обнаруженных складов с немецкими боеприпасами.

Двоих ребят уложило насмерть, а его контузило. В госпитале его утешали, говорили, что ему здорово повезло. А он считал, что повезло тем двоим. На него стала нападать хандра, которой он раньше не знал. Было непонятно, для чего нужна жизнь, и непонятно, почему никто кроме него этого не замечает.

Он провел в госпитале полгода. И полгода медленно приходил в себя, возвращаясь к жизни. Наконец он написал ей. И почти не огорчился, узнав, что она вышла замуж. Он еще не был настолько здоров и не умел огорчаться…

Глава третья

Дни были суетные, жаркие, бестолковые. Зато какие были вечера! Теплые, ясные, томительные, как на юге. Хороши были сумерки, свежий весенний воздух, нарядные праздные улицы Москвы, приобретавшие после дневной суеты какую-то особенную, медлительную леность.

Закат отражался в стеклах окон по-разному. Иногда отдельными красными мазками, и тогда казалось, что в доме горят свечи. Иногда радужно золотило окна, и они походили на цветные витражи. А иной раз столько ослепительного света выпадало на долю окна, где-нибудь в верхнем этаже под крышей, что казалось, там, за окном, горят юпитеры и идет киносъемка.

И хотя по календарю это были обыкновенные дни, в городе царил праздник. Праздник весны и любви. Окна всех домов были распахнуты навстречу этому празднику, и те, кто не могли выйти из дому и слиться с вечерней толпой, как в дни великих торжеств, смотрели на улицы из окон и с балконов.

Им не пришлось праздновать этот праздник вместе. Вечеров у них не было. Ее вечера принадлежали дому, Олегу.

В один из этих вечеров они с Олегом были в гостях у Луховицких. Они взяли такси. Ее немного укачивало в машине, поэтому она всегда садилась впереди, рядом с шофером.

Олег сказал:

– Поехали прямо…

Она думала о том, что у Олега странная черта – никогда не говорить маршрут до конца. Так и будет теперь командовать – налево, направо. Что за манера держать в напряжении себя и шофера?

Она смотрела на мигающие светофоры и улицы, заполненные нарядной толпой. Где-то в этой толпе одиноко бродит Стах. Завтра он уедет. Когда они снова увидятся? И что, если никогда?..

– А теперь налево, – сказал Олег.

Они любили бывать у Луховицких. Людмила, или просто Люка, как называли ее даже мало знакомые люди, считала свой дом образцовым. Да он, пожалуй, и был таким. Сама художница и жена литератора, она немало сил употребила на то, чтобы дом ее соответствовал духу времени. Гости у них бывали часто, из этого не делали трагедии, не закармливали гостей до полусмерти, хотя Люка была мастерица готовить. Блюда были легкие, всегда что-нибудь необычное, новое. А потом кофе в высоких бокалах, и мягкий полусвет от торшера с большим колпаком, разрисованным Люкой в новом стиле, и новые стихи, и песни Новеллы Матвеевой в магнитофонной записи.

3
{"b":"264951","o":1}